Том 8. Очерки переходного времени
Шрифт:
— Чего? — совершенно не понимая, что говорит мужик, прищуриваясь, сболтнул мастеровой.
— Да, не пойду с пустяком к создателю! Ты сам не знаешь, отчего ты оподлел, очертел, — он знает! Перед ним надо только распахнуться! Всю нечисть-то оказать вполне! Вот, мол, сколько в меня нечисти нанесло! Как мне быть? А чтоб с умыслом подходить — это… уж мне не по вкусу!
— Хорош, хорош паренек! — иронизировал мастеровой. — Хорош!.. Оказывается, умеешь ты грехов на душу-то намотать!
— Да, брат! Много у меня грехов, много! И у тебя, поди, не мало?
— Ах ты, чудодей этакой! — снисходительно засмеялся мастеровой. — Болтает неведомо что! Так слепой-то не по вкусу пришелся?
— Нет, брат, по вкусу он мне! Дай бог ему здоровья! Призри его, господи, добро он нам делает! А не по вкусу мне, чтоб молиться с хитрым умыслом, это мне не по вкусу! За слезу-то и спасибо Семену Васильеву! Это дело доброе!
— Перед богом доброе дело! — подтвердили несколько голосов. — Что хорошо, то уж того отнять нельзя!
— Я и на работе плакивал с холоду, да с голоду, да
В таких разговорах незаметно подошла и станция, и все мы разбрелись, кто куда.
Со дня этой неожиданной встречи со слепым базарным певцом, оказавшимся к тому же и крестьянским адвокатом, прошло уже три года; но пройдет и еще три, а мне кажется, что эта мимолетная встреча не изгладится из моей памяти. Ежедневная «газета» приносит нам десятки известий о многих невзгодах народа и о многих проектах мер, предпринимаемых к облегчению его изнурительной жизни. Но до крайности редко и на этих мелко-премелко напечатанных и длинных-предлинных столбцах слышатся слова, касающиеся духовных надобностей народа. Мы рады, благодарны, искренно ценим труды подвижников на пользу народного благосостояния, но не можем также не ценить и тех не имеющих определенного наименования, звания, положения «невидимок», которые среди темных народных масс, из-за совести или просто из-за куска хлеба, удовлетворяют, как умеют, те требования духовной жизни народа, которым в расходных статьях всевозможных бюджетов не оказано решительно никакого внимания. Не подвижники эти «невидимки», радетели о духовных надобностях народа, — это просто добрые люди или же, повторяю, люди простого расчета, куска хлеба; но в том и в другом случае — честь им и хвала — они умеют понять, что народная душа расстроена не менее народного кармана, и ощущают надобность прийти ей на помощь, откликнуться на ее заботы и печали. Семен Васильевич берет деньги за псалмы, но ведь и «гречаники» он бы мог отдернуть как следует для пьяных приказчиков, кутил купчиков и вообще для всяких веселых людей. Денег, конечно, эти веселые люди надавали бы ему гораздо больше, чем это могут сделать крестьяне и рабочие. Но почему-то он чувствует себя лучше и приятнее, когда вокруг него толпится душевно растревоженный, умиленный простой человек, дающий ему свои копейки от чистого сердца и — он знает это — «за дело». И если Семен Васильевич предпочитает трогать народ «за душу» не для веселья, а для пробуждения в ней скорби о самой себе, то, стало быть, кроме хлеба, у него есть и добрая мысль о меньшом брате, и, переезжая на волах из станицы в станицу, с ярмарки на ярмарку со своим инструментом и с табакеркой, он до некоторой степени сознательно заботится о пробуждении народной совести. Его нельзя не почитать наряду с теми «невидимками», радеющими о народной совести, которые, невидимо и непонятно для нас, делают в народе добрые дела несравненно большего размера.
Родион радетель
Вспомним, что можем, о наших простых, русских, истинных, добрых, искренних радетелях о чистоте народной совести, борцах с народным невежеством и дикостью, о людях, вносивших в темную народную среду хотя крошечный, но несомненно истинный свет.
Сижу я во время одной из моих поездок в пустом номере какой-то гостиницы, в каком-то городе, — не то на Каме, не то на Волге, не то на Оби, — и ожидаю утра, чтобы ехать куда-то, а куда именно, хорошенько уже не помню. В руках у меня старый номер «Губернских ведомостей», так как никакой иной газеты в гостинице не оказалось. В неофициальном отделе читаю я сказание об одной древней, чудотворной иконе, и в моем воображении рисуется такая картина.
Дело это было «в лето от миробытия 7393, а по р<ождестве> Христовом 1685 года майя в 22 день, при державе благоверных государей и великих князей Иоанна и Петра Алексеевичей, и при патриархе Адриане». В эти далекие от нас времена, в тех местах, которые в настоящее время лежат в Сольвычегодском уезде, были дремучие, темные леса, с разбросанными там и сям поселками. В диких местах проживал дикий народ, сохранивший множество языческих преданий и обычаев. Если в наши времена в Вятской губернии сохранился обычай весенних игрищ «между сел», так в такой глуши, да притом двести слишком лет назад, дикие языческие обычаи держались еще в полной силе, а постоянные связи с дремучим лесом, с диким и немилосердным зверьем, не способствовали смягчению нравов, внося во все бытовые отношения ничем не смиряемую грубость проявления животных инстинктов. Кое-где были бедные деревянные церковки, с священниками, жившими почти таким же крестьянским обычаем, как и само дикое лесное стадо, которое они пасли. Но что могли значить эти кое-где разбросанные церковки, когда «кабак» уже пробрался и в эти глухие места, пробрался со всеми своими антихристовыми влияниями, и не только кабак пробрался но и «чортово зелье — табак» уже знакомо было еще полудикому человеку. Можно представить, какое влияние эти новшества — чортово зелье и кабак — могли иметь на людей, в жизни которых господствовали еще, в самой сильной степени, только одни инстинктивные побуждения? Очевидно, народишко спивался и безобразничал и от новшеских гнусностей и от языческих привычек и вообще «утопал во грехах». Болезни, смерти, скотские падежи и всякое расстройство шли параллельно успехам кабака, неразъединимого с чортовым зельем. Житье было темное, пьяное, распутное; непристойное слово гудело и в кабаках и в семьях, и все шло в этой жизни врознь, к худу и ко греху.
Но
был среди всех этих погрязших во грехе «мужичонков» умный-преумный крестьянин по имени Родион. Он всею душой страдал и печалился обо всех своих гибнущих братиях, тосковал, явственно видел, как они все гневят бога, что бог грозится на них большим наказанием за все их животные безобразия, — знал, что нельзя оставить все эти гибнущие христианские души без помощи, что надобно спасать эти души, если видишь, что они погибают, что нельзя молчать и быть равнодушным ко всему этому, что недаром какой-то «невидимый глас» укоряет его и дни и ночи во грехах людей, среди которых он живет. Надобно спасать их от погибели. Ему дана эта печаль от бога, он не может ее отогнать от себя, и вот впечатлительный «Родион-земледелец» неотразимо чувствует, что ему пришло время исполнить божие повеление.Ранним майским утром, на зорьке, меж кустов и высоких деревьев, по лесным тропинкам, шла вразброд, возвращаясь в деревню, нагулявшаяся за ночь «между сел» дикообразная толпа мужиков и баб. По тамошним местам май месяц — начало весны, первые дни весеннего тепла, самое время разыграться нечестивым мужичонкам. И вот шли растрепанные, иногда в разорванных платках, с изорванными сарафанами бабы; шли они кустами, словно стыдились мужиков, хотя поминутно и выглядывали оттуда и голосами бабьими пищали, а у иной бесстыжей даже еще охота не пропала и песни петь: вдруг захлопает в ладоши, заведет голосом, только прочие изо всех кустов, из разных глухих мест загалдят на нее, осмеют. Мужики плелись с одурелыми лицами, хоть и из них были неугомонные и сильно еще одурманенные сивухой. Солнце начинало всходить; яркий, понизу, меж кустов и деревьев промелькнувший луч говорил, что начинается белый день, и как бы стыдил распутную толпу.
— Братцы! — воскликнул один из распутников, еле волочивший ноги, — а ведь это Родион лежит! Никак помер!
Родион, бездыханный, со сложенными на груди руками, недвижимо, как покойник, лежал при дороге. Лежал на спине, с вытянутыми ногами, обутыми в лапти; шапка валялась в стороне. Как вкопанный остановился около Родиона один из распутников и стоял как пень, а за ним стали останавливаться и другие, и из лесу стали выходить и приближаться к мужикам разгульные зверьки — бабенки и девки. Все это сходилось и скапливалось около бездыханного Родиона, и стояла толпа, пораженная его смертью. Одна уже смерть Родиона отшибла у толпы все ее нечистые мысли. Родион не похож был на них ни в чем; давно он им грозился, сулил что-то, твердил о боге, да не слушала его зверообразная толпа. И вот он скончался и лежит с таким праведным лицом… Наверное, ангелов божиих видит!
— По-ме-р! — шопотом, на какой способны медведи, передавалось из уст в уста, и толпа продолжала стоять, заражаясь совсем иными мыслями, чем те, с которыми шла домой после игрища.
И вдруг бездыханный Родион, оставаясь бездыханным, медленно поднял мертвую руку, вытянул ее вверх и медленно опустил на лоб, потом на грудь, словом, осенил себя большим крестом, и продолжал лежать бездыханно. Эта неожиданность совсем преобразила настроение толпы: перед ней совершается что-то чудесное, невиданное, что-то имеющее связь с небесами, которые Родион, очевидно, видит: душа у него там, на небесах, у бога, а здесь, на земле, лежит только тело. Говорено было об этом зверообразным дуботолкам, что есть тут большая разница, не хотели вникнуть, а теперь вот явное дело — ушла душа на небо, она у бога, в раю, а здесь только тело, и, стало быть, надобно за душу-то побаиваться! Все распутные мысли исчезли в толпе, как дым, и у всех в воображении были небеса, ангелы, бог, сияние и золотые ризы угодников. Орда зверообразного народа затихла, «перепужалась» близости суровых взглядов бога, которые она теперь явственно ощущала на своей шкуре, даже прямо на самом темени, и каждый ясно слышал, как у каждого и во всей толпе мужиков и баб колотит, как молотком, испуганное сердце.
В эту минуту Родион открыл глаза, и хотя происшествие происходило двести лет тому назад, но я, сидя с газетой в гостинице уже в наши дни, во второй половине девятнадцатого века, несмотря на огромное расстояние времени, разделявшее меня от Родиона, как будто мельком приметил, что Родион был все время не совсем бездыханен и что у него как будто бы по временам шевелилось что-то в глазу, точно он хотел посмотреть, каково-то настроение распутной орды людей, и лежал, ожидая, пока орда окончательно преобразится в своем распутном настроении, испугается греха, почувствует страх наказания, и вообще когда у этих истуканов начнут, наконец, трястись даже поджилки. Очень может быть, что я делаю на Родиона недобросовестный поклеп, и каюсь в этом; но несомненно то, что Родион открыл глаза именно в ту самую минуту, не пропустив лишнего мгновения, когда волки, разбредавшиеся с игрища, превратились, душевно, в самое кроткое стадо овец.
— Жив! — не медвежьим шопотом, а шелестом листьев прошелестела эта весть по всей толпе из конца в конец, не раз и не два.
Родион хоть и ожил, но продолжал лежать, крестился широким, медленным крестом и шептал так, что все слышали: «Пресвятая владычица богородица, спаси нас! Спаси нас, пресвятая богородица!..» Толпа с каждою минутой становилась чувствительней, нежней, предчувствуя, что с Родионом совершилось что-то чудесное; иные стали бережно подходить к нему, помогая оправиться, встать на ноги, подняли и надели шапку, и все время Родион, как бы пораженный чем-то необычайным, ни на кого не глядя и весь поглощенный какою-то страшною мыслью, не переставал креститься и шептать: «Пресвятая богородица, спаси нас!» Наконец он как будто что-то вспомнил, оживился, взгляд его прояснел, засверкал каким-то гневным выражением, и он твердо сказал толпе: