Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Может быть, я говорю так потому, что соединение и связь мыслю такими несказанными и громадными, какие редко воплощаются в мире. Но ведь все великое редко воплощается в мире. Все равно — это опять о другом. Во всяком случае, говорю Вам все это не с тоской.

Говорю к тому, чтобы показать, почему, любя Клюева, не нахожу ни пафоса, ни слова, которые передали бы третьему (читателю «Нового вина») нечто от этой моей любви, притом передали бы так, чтобы делали единым и его, и Клюева, и меня. Все остаемся разными.

Теперь я, насколько умел, показал Вам «тенденцию» своей души. Все более укрепляясь в этих мыслях, я все более стремлюсь к укреплению формы художественной, ибо для меня (для моего «я») она — единственная защита. Вы же (т. е. вся

«Новая земля»), по-моему, пренебрегаете формой, как бы надеясь, что души людей, принявших Ваше содержание, сами станут формами, его хранящими. Я и об этом не сужу, — не знаю, может или не может быть так. Говорю это опять-таки для того только, чтобы показать, как различны наши приемы. Так же различны, как далеки друг от друга в настоящеевремя искусство и люди.

Делаю вывод: на художническом пути, как мне и до сих пор думается, могу я сделать больше всего. Голоса проповедника у меня нет. Потому я один. Так же не с гордостью, как и не с отчаянием говорю это, поверьте мне.

Душевно Вас уважающий Александр Блок.

327. Г. И. Чулкову. 14 сентября 1912. <Петербург>

Дорогой Георгий Иванович.

Простите, что я сегодня не пришел к Вам: чувствую себя очень угнетенно все время, не могу говорить.

Ваш Ал. Блок.

328. Д. В. Философову. 27 октября 1912. <Петербург>

Дорогой Дмитрий Владимирович.

Сейчас получил Ваше письмо и стыжусь и огорчаюсь тем, что обидел Вас невольно, — насколько умею стыдиться и огорчаться, и, конечно, недостаточно, потому что столько усталости и омертвелости в душе за последние годы. Неужели Вы могли думать хоть минуту, что я хотел Вас обидеть или относился пренебрежительно? Уверен, что не могли, и знаю, что было не так.

На Ваше последнее письмо я промолчал потому, что был уверен, что приду, а кроме того, сам же назвался к Вам прежде, а Вы этим письмом только ответили мне позволением. В телефоне Вашем я отчаялся, потому что пробовал звонить Вам еще в ответ на первое Ваше письмо (с приглашением на совет), но тогда — то трубка была у Вас снята, то няня отвечала, что Вас нет дома и она не знает, когда Вы будете. Если бы вчера надеялся дозвониться, я бы Вам сказал, что не приду, вчера же.

Это все — внешнее, я только объясняю, как было дело. Подкладка же всего этого — в том, что я год от году больше боюсь быть в тягость людям, так как много раз тупая тоска, на меня находящая, передавалась другим, о чем мне говорили, а когда не говорили, я сам чувствовал.

Бывало и бывает еще хуже, когда эта тоска даже не передается, а просто — парализует все отношения: с человеком видишься и говоришь, а потом — как будто ничего не было, беспросветная пустота. Не знаю почему, но как-то особенно остро и болезненно я чувствовали чувствую это всегда по отношению к Вам и к Мережковским; чем дальше — тем острее, потому что я становлюсь все подозрительнее и к себе и к другим.

Я не оправдываюсь перед Вами вовсе, поверьте только, что я не хотел обидеть Вас, а собирался к Вам с лучшими чувствами вплоть до вчерашнего дня, когда стало так гадко.

А чем я виноват, что недостаточно реально чувствую, что «гадко не мне одному»?

Может быть, виноват и в этом, но об этом мы давно говорили все, и не стоит писать сейчас, потому что это — «другой разговор» и потому что, если это толькоразговор (а на почтовой бумаге только он и возможен), то от него всем станет еще хуже, ничего больше.

Не сердитесь на меня. Хочу сказать Вам ласковое слово, и не умею. Так вот всегда.

Я на Вас сердился, и брюзжал, и ругал Вас иногда, но хочу, чтобы Вы помнили только, что я Вас никогда не оскорблял по своей воле и никогда Вас не предавал.

А значит, ЕСТЬ

человеческие отношения,значит, они — не призрак, и не все потеряно, как думается иногда, не все растворяется в проклятой слякоти и в тумане, и люди — все люди, хотя загромождены и отгорожены друг от друга какими-то проклятыми снами. Вы примите от меня цветы, пусть они означают, что я Вам все это говорю от сердца и прошу Вас простить меня от сердца.

Ваш Ал. Блок.

329. В. Н. Княжнину. 9 ноября 1912. <Петербург>

Дорогой Владимир Николаевич.

Я все думаю о том, что мы вчера говорили с Вами, меня сильно тревожат Ваши слова, из которых составился целый «букет», и хочется «отругнуться» в ответ Вам, чего я не успел сделать вчера.

Если не запутываться в оттенках, затемняющих дело и, в сущности, второстепенных, то придется назвать Ваше теперешнее состояние полным скептицизмом,что ли. Вам кажется, что жизнь остановилась, литературная жизнь, в частности, беспросветна, людей нет, все более или менее трусливы, или подлы, или сыты, или корыстны, все быстро пропитывается хамством и самодовольством. Прежде всего: мне самому такое состояние глубоко знакомо, я не раз в жизни месяцами думал так; но — возненавидел это в себе и определил для себя вкратце это состояние — словом «эгоизм».

Если все таково, то ведь и я таков же, в самом деле, — это в лучшем случае. А в худшем — я — «сторонний наблюдатель», какой-то вольнопрактикующий сатирик и белоручка; состояние — в полном смысле — обывательское. В том, что Вы вчера говорили, мне почуялись такие обывательские нотки: ничего меня не удивляет, все мне не нравится: высокомерие, презрение, брезгливость.

У Р<емизова> — «куриная душа» (кажется, так). Что это значит? Мы с Вами вчера оба соглашались, что Р<емизов> написал много произведений разного качества, из которых нам с Вами нравится многое, хотя бы и разное. Этих произведений, как-никак, — десять томов. Неужели, когда доходит до дела (хотя бы до советованья с Т<ерещенко>), у человека, написавшего то, что написал Р<емизов>, окажется в итоге, в последнем выводе, — просто-напросто — «куриная душа»? Т. е.: «знай свой шесток», сиди, пиши рассказики, которые нам иногда нравятся, и не смей соваться в «дела»? Так, что ли?

«Мережковский на религиозно-философском собрании бахвалится — мы-де говорили с богом». Извините меня, это, по-моему, просто пошлость. И на это сказать можно только одно: «Да, Мережковский, который прожил долгую мучительную жизнь и написал то, что написал, говорил с богом».Мережковский более одинок, чем кто бы то ни было, — и по сей день, и все мы знаем, что он нес и вынес на своих плечах. И, право, мне, не понимающему до конца Мережковского, легче ему руки целовать за то, что он — царь над Адриановыми, чем подозревать его в каком-то самовосхвалении, совершенно ему не нужном и его не касающемся.

Вас смущает то, что после заседания «враги» ходят под ручку и говорят друг другу любезности. Это буквально было с мужичком, который пришел в суд искать справедливости, и вдруг там прокурор с адвокатом ходят по коридору, обнявшись. Что и говорить — кому же это нравится? Вы думаете, Мережковскому нравится? А почему Вас смущает именно здесь эта «условность» нашей интеллигентской жизни, которая, как всем известно, полна лжей и условностей? А не смущает, например, то, что какой-нибудь студентишка… с бараньим носом и глазами выносит вместе с такой же дрянью, как он, громогласную резолюцию на сходке; а в жизни он что? В жизни он просто себе… какую-нибудь такую же, как он… «по Арцыбашеву» или без оного. — Вот на эти Ваши тайные «интеллигентские» симпатии я и намекал вчера; и это для меня «интеллигентство» в отрицательном смысле, потому что в этой закваске кроется тенденция всегда оправдывать бездарное и среднее — в ущерб талантливому и крупному.

Поделиться с друзьями: