Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 9. Былое и думы. Часть 4
Шрифт:

– Все до сих пор употребленные вами средства остались безуспешными, позвольте мне вам посоветовать прибегнуть к другому лекарству.

– К какому лекарству? – спросил больной.

– Не пригласить ли священника?

– Ох, – сказал старик, обращаясь ко мне, – я думал, что Г. И. в самом деле хочет посоветовать какое-нибудь лекарство.

Вскоре потом он уснул. Сон этот продолжался до следующего утра, должно быть, это было забытье. Болезнь за ночь сделала страшный успех; конец был близок, я в девять часов послал верхового за Голохвастовым.

В половину одиннадцатого больной потребовал одеться. Он не мог ни стать на ноги, ни верно взять что-нибудь рукой, но тотчас заметил, что серебряной пряжки, которой застегивались панталоны,

недоставало, и велел ее принесть. Одевшись, он перешел, поддерживаемый нами, в свой кабинет. Там стояли большие вольтеровские кресла и узенькая, жесткая кушетка; он велел себя положить на нее. Тут он сказал несколько слов непонятно и бессвязно, но минут через пять раскрыл глаза и, встретив взором Голохвастова, спросил его:

– Что так раненько пожаловал?

– Я, дядюшка, был тут поблизости, – отвечал Голохвастов, – так заехал узнать о вашем здоровье.

Старик улыбнулся, как бы говоря: «Не проведешь, любезный друг». Потом спросил свою табакерку, я подал ее ему и раскрыл, но, делая долгие усилия, он не мог настолько свести пальцы, чтобы взять табаку; его, казалось, поразило это; мрачно посмотрел он вокруг себя, и снова туча набежала на мозг; он сказал несколько невнятных слов, потом спросил:

– Как, бишь, называются вот эти трубки, что через воду курят?

– Кальян, – заметил Голохвастов.

– Да, да… мой кальян, – и ничего.

Между тем Голохвастов приготовил за дверями священника с дарами; он громко спросил больного, желает ли он его принять; старик раскрыл глаза и кивнул головой. К<лючарев> растворил дверь, и взошел священник… Отец мой был снова в забытьи, но несколько слов, сказанные протяжно, и еще больше запах ладана разбудили его, он перекрестился; священник подошел, мы отступили. После церемонии больной увидел доктора Левенталя, усердно писавшего рецепт.

– Что вы пишете? – спросил он.

– Рецепт для вас.

– Какой рецепт? или мошус, что ли? Как вам не стыдно, вы бы опиума прописали, чтоб спокойнее отойти… Подымите меня, я хочу сесть на кресла, – прибавил он, обращаясь к нам. Это были последние слова, сказанные им в связи.

Мы подняли умирающего и посадили.

– Подвиньте меня к столу.

Мы подвинули. Он слабо посмотрел на всех.

– Это кто? – спросил он, указывая на М. К. Я назвал. Ему хотелось опереть голову на руку, но рука опустилась и упала на стол, как неживая; я подставил свою. Он раза два взглянул томно, болезненно, как будто просил помощи; лицо принимало больше и больше выражение покоя и тишины… вздох, еще вздох – и голова, отяжелевшая на моей руке, стала стынуть… Все в комнате хранило несколько минут мертвое молчание.

Это было шестого мая 1846 года, около трех часов пополудни.

Торжественно и пышно был он схоронен в Девичьем монастыре; два семейства крестьян, отпущенных им на волю, пришли из Покровского, чтоб нести гроб на руках, мы шли за ними; факелы, певчие, попы, архимандриты, архиерей… потрясающее душу «со святыми упокой», а потом могила и тяжелое падение земли на крышу гроба – тем и кончилась длинная жизнь старика, так упрямо и сильно державшего в руке своей власть над домом, так тяготевшего надо всем окружающим, и вдруг его влияние исчезло, его воля исключена, его нет, совсем нет!

Могилу засыпали, попов и монахов повели обедать, я не пошел, а отправился домой. Экипажи разъезжались, нищие толкались около монастырских ворот; крестьяне стояли в кучке, обтирая пот с лица; я всех их знал коротко, простился с ними, поблагодарил их и уехал.

Перед кончиной моего отца мы почти совсем переехали из маленького дома в большой, в котором он жил, а потому и не удивительно, что в суете первых трех дней я не успел оглядеться, но теперь, возвращаясь с похорон, как-то странно сжалось сердце. На дворе, в сенях меня встретили слуги, мужчины и женщины, прося покровительства и защиты (почему, я сейчас объясню); в зале пахло ладаном. Я взошел в комнату, в которой

стояла постель моего отца, она была вынесена; дверь, к которой столько лет не только люди, но и я сам, подходили осторожно ступая, была настежь, и горничная в углу накрывала небольшой стол. Все адресовалось ко мне за приказаниями. Мое новое положение было мне противно, оскорбительно – все это, этот дом принадлежит мне оттого, что кто-то умер, и этот кто-то – мой отец. Мне казалось, в этом грубом завладении было что-то нечистое, словно я обкрадывал покойника.

Наследство имеет в себе сторону глубоко безнравственную: оно искажает законную печаль о потере близкого лица введением во владение его вещами.

По счастию, нас избежало другое отвратительное последствие его – дикие распри, безобразные ссоры делящих добычу возле гроба. Раздел всего именья сделался в какие-нибудь два часа времени, при которых никто не сказал ни одного холодного слова, никто не возвысил голоса и после которого все разошлись с большим уважением друг к другу. Факт этот, главная честь которого принадлежит Голохвастову, заслуживает, чтоб об нем сказать несколько слов.

При жизни Сенатора он и мой отец сделали взаимное завещание родового именья друг другу с тем, чтоб последний передал его Голохвастову. Часть своего именья отец мой продал и капитал этот назначил нам. Потом он дал мне небольшое именье в Костромской губернии, и это по настоятельному требованию Ольги Александровны Жеребцовой. Именье это и теперь находится под секвестром, который правительство, вопреки закона, наложило прежде, чем мне был сделан запрос, хочу ли я возвратиться. После смерти Сенатора мой отец продал его тверское именье. Пока собственное родовое именье моего отца покрывало проданное им из принадлежавшего его брату, Голохвастов молчал. Но когда у старика явилась мысль отдать мне подмосковную с тем, чтоб я деньгами заплатил, по назначению его, долю моему брату и долю другим лицам, тогда Голохвастов заметил, что это несообразно с волею покойника, хотевшего, чтоб именье перешло к нему. Старик, не выносивший ни в чем ни малейшей оппозиции, особенно таким планам, которые он долго обдумывал и потому считал непогрешительными, осыпал племянника колкостями. Голохвастов отказался от всякого участия в его делах и пуще всего от звания душеприказчика. Размолвка сначала пошла так круто, что они было прервали все сношения.

Удар этот был не легок старику. Мало было людей на свете, которых бы он в самом деле любил; Голохвастов был в том числе. Он вырос на его глазах, им гордилась вся семья, к нему отец мой имел большое доверие, его он ставил мне всегда в образец, и вдруг «Митя, сын сестры Лизаветы», в ссоре, отказывается от распоряжений, заявляет свое veto, и уже из-за него видны иронические глаза Химика, с улыбкой потирающего свой нос пальцами, обожженными селитряной кислотой.

По обыкновению отец мой не показывал ни малейшего вида, что это огорчает его, и избегал разговора о Голохвастове, но заметно стал угрюмее, беспокойнее и чаще говорил об «ужасном веке, в котором ослабли все узы родства и старшие не на ходят больше того уважения, каким были окружены в счастливые времена», вероятно, когда представительницей всех семейных добродетелей была Екатерина II!

В начале этой ссоры я был в Соколове и едва мельком слышал о ней, но на другой день после моего возвращения в Москву рано утром приехал ко мне Голохвастов. Большой педант иформалист, он пространно, хорошим и правильным слогом рассказал мне все дело, прибавив, что именно потому поторопился приехать, чтоб предупредить меня, в чем дело, прежде чем я услышу что-нибудь о размолвке.

– Недаром, – сказал я ему шутя, – меня зовут Александром: этот гордиев узел я вам тотчас разрублю. Вы должны во что б то ни стало помириться, и для того, чтоб уничтожить спорный предмет, я скажу вам прямо и решительно, что я отказываюсь от Покровского; а там одних лесных дач будет довольно, чтоб покрыть потерю тверского именья.

Поделиться с друзьями: