Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так высказался он второго августа. Через два или три дня он поехал в город, чтобы быть свидетелем при регистрации брака младшего брата Виктора и попрощаться с ним перед его отъездом на фронт. На фронт отправился и Катин брат Гейнц. В эту неделю поспешных бракосочетаний от Генриха тоже пришло приглашение присутствовать на церемонии его вступления в брак с актрисой Марией Кановой, родом из Праги, и приглашение это послужило поводом для ответного письма из Тёльца, письма любопытного не столько тем, что оно содержало вежливый, мотивированный скверным железнодорожным сообщением с Мюнхеном отказ от роли свидетеля при женитьбе старшего брата, сколько первым письменно сформулированным откликом Томаса Манна на «удар грома»: «Я все еще как во сне — а надо бы, наверно, теперь стыдиться, что не считал этого возможным и не видел, что катастрофа должна наступить. Какое испытание! Как будет выглядеть Европа, внутренне и внешне, когда все минет? Я лично должен готовиться к полному изменению материальной базы своей жизни. Если война продлится долго, я буду что называется «разорен». Ради бога!

Что это значит по сравнению с пертурбациями, особенно душевными, которые последуют из подобных событий! Не надо ли быть благодарным за совершенно неожиданную возможность присутствовать при столь великих делах? Главное мое чувство — невероятное любопытство и, признаюсь, глубочайшая симпатия к этой ненавистной, фатальной и загадочной Германии, которая, хоть доселе она и не считала «цивилизацию» высочайшим благом, собирается как-никак разгромить подлейшее на свете полицейское государство».

В первые недели войны в Германии бойко раскупались почтовые марки с надписью «Да накажет бог Англию». Особенно рьяные патриоты произносили это заклинание вместо приветствия при встрече со знакомыми, и те отвечали: «Да накажет ее». Начисто исчезло из обращения употребительное прежде у немцев французское словечко «adieu». Маленький курортный городок Бад-Тёльц был, как и вся страна, захлестнут волнами националистического энтузиазма. «Всем, казалось, льстила мощь коалиции, сплотившейся против нашей родины... — писал об этих августовских днях в Тёльце Клаус Манн. — Много врагов — много чести... Фрау Гольцмейер из колониальной лавки презрительно отзывалась об упадочнической Франции и о вероломном Альбионе; фрау Пекель из аптекарского магазина придавала особое значение тому, чтобы поскорее был повержен русский медведь».

Мы погрешили бы против истины, безоговорочно отождествив реакцию нашего героя на начало всеевропейской войны с реакцией не склонной к рефлексии обывательской массы, представив его патриотический подъем наконец-то обретенным «блаженством обыденности». В своей «глубочайшей симпатии» к Германии, в своем смутно наметившемся уже в первом отклике на события противопоставлении «цивилизации», то есть политическому демократизму, — духовной культуры, которую он считал отличительным свойством своего отечества, его преимуществом перед всеми врагами и оправданием чинимого Германией насилия, он оставался по-прежнему слишком «герметичен», слишком замкнут в кругу чисто эстетических оценок, чтобы свести чувства, водившие в те годы пером писателя, к простейшим эмоциям какой-нибудь фрау Гольцмейер или фрау Пекель. Это во-первых. Во-вторых, надо иметь в виду известные сомнения нравственного характера, которые хоть и не уберегли Томаса Манна от шовинистического угара, но несомненно, — мы судим по всему складу его натуры и опираемся на вложенное им в уста Цейтблома воспоминание о той поре — возникли у него одновременно с «невероятным любопытством» и «глубочайшей симпатией» к Германии. «Не стану отрицать, — говорит Цейтблом, — что я вполне разделял те распространенные высокие чувства... хотя опьянение ими было чуждо моей натуре и немного меня пугало. Моя совесть — употребляя эту формулу в сверхличном значении — была не совсем чиста. В такой военной «мобилизации», при всей ее железной суровости и общеобязательности, всегда есть что-то от незаконных каникул, от манкирования собственно обязательным, от школьного прогула, от поблажки разнузданным инстинктам». А к чему приводят такое манкирование и такая поблажка, автор новеллы о смерти Густава Ашенбаха уже исследовал — правда, еще не в «сверхличном», а в личном плане... Было, наконец, пусть слабое, но органическое сопротивление массовому гипнозу именно в виду его массовости. «Сам я отнюдь не уберегся от общего энтузиазма, — вспоминает Цейтблом. — Я честно его разделял, если природная степенность ученого и удерживала меня от всякой трескучести, если во мне билась даже какая-то тайная критическая жилка и временами становилось как-то неловко думать и чувствовать то же, что думают и чувствуют все. Ведь наш брат сомневается в правильности стандартных мыслей».

Все это так. Но каковы бы ни были идейные, нравственные или психологические оттенки, отличавшие Томаса Манна от заурядного немецкого шовиниста, в годы великого кровопролитья общественное лицо определялось, конечно, не ими — до них ли тут было? — а тем, говорит ли он этой войне «нет» или «да». Томас Манн сказал «да». «С другой стороны, — продолжает после упоминания о «критической жилке» Цейтблом, — для человека более высоких запросов — наслаждение хоть разок (а где же и отыскать этот самый разок, как не здесь и не сейчас?) целиком раствориться в ординарном, всеобщем».

Примеров подобного «растворения» было кругом сколько угодно. Рихард Демель, приветствовавший двадцать лет назад первый шаг Томаса Манна в литературе, пошел, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, добровольцем на фронт уже в августе и объявил об этом печатно в «Открытом письме». Со статьей, где утверждалось, что Германия ведет войну «за свободу и прогресс», выступил Герхарт Гауптман, чье имя было тогда во всем мире, пожалуй, самым популярным немецким писательским именем. Патриотические комментария к злобе дня опубликовали поэты Рильке и Вольфскель, критик Керр, редактор журнала «Нейе Рундшау», впоследствии известный прозаик, Роберт Музиль.

Отложив в сторону «Волшебную гору», Томас Манн сел за статью, чтобы публично высказать соображения, вызванные у него войной, которую он в эти же дни назвал «великой», «глубоко порядочной», «торжественной» и «народной». Назвал он ее так в сентябрьском письме к Генриху, письме, после которого переписка

братьев обрывается на целых три года. Не эти ли патетические эпитеты как раз и прекратили ее? Как бы то ни было, статья «Мысли во время войны», вскоре, в ноябре того же девятьсот четырнадцатого, опубликованная Томасом, раскрыла известную философию, стоявшую за этой наверняка претившей Генриху своей выспренностью оценкой событий.

Начавшуюся войну автор статьи рассматривает как схватку между «культурой» и «цивилизацией». «Культура, — пишет он, — это вовсе не противоположность варварства; часто это лишь стилистически цельная дикость... это законченность, стиль, форма, осанка, вкус, это некая духовная организация мира... Культура может включать в себя оракулы, магию... человеческие жертвоприношения, оргиастические культы, инквизицию... процессы ведьм... Цивилизация же — это разум, просвещение, смягчение, упрощение, скептицизм, разложение». Из тезиса, что искусство внутренне не заинтересовано в прогрессе и просвещении, в удобствах «общественного договора», словом, в цивилизации человечества, и относится к таким первородным стихиям жизни, как религия, половая любовь и война, выводится далее тезис о сходстве художника с солдатом. Противопоставление «художник — бюргер», говорит Томас Манн, это романтический пережиток, подлинные полюса — это «цивилист» и «солдат».

Не будем снова тревожить тень Ницше, не будем напоминать о пророчествах Людвига Дерлета, исследуя истоки этих спекуляций, давно и без права обжалования осужденных историей. Не их истоки важны были в те дни для тех, кто внутри Германии и за ее рубежами ждал слова писателя, «властителя дум», как ждут путеводного знака, сбившись с дороги, а их конечный смысл их злободневный, политический итог. А итог был таков — цитируем: «Не так-то просто быть немцем, это не столь удобно, как быть англичанином, это далеко не такое ясное и веселое дело, как жить на французский манер... но тот, кто хочет, чтобы немецкий образ жизни исчез с лица земли ради humanit'e и raison или вовсе уж ради cant 24 , тот святотатствует... Германия сегодня — это Фридрих Великий. Это его борьбу доводим мы до конца».

24

Cant — лицемерие, ханжество (англ.).

В августе 1914 года германские войска, нарушив договор о нейтралитете Бельгии, перешли бельгийскую границу и, подвергнув артиллерийскому обстрелу город Лувен, уничтожили там ценнейшие архитектурные памятники. После этого Ромен Роллан напечатал в женевской газете «Открытое письмо Герхарту Гауптману», где заявил об ответственности интеллигенции за преступления военщины и задал писателям-немцам прямой вопрос: «Кто вы — потомки Гёте или потомки Аттилы?» На это-то письмо Роллана и ответил Гауптман статьей «Против неправды». Опубликование «Мыслей во время войны» было, по существу, вступлением Томаса Манна в полемику, начавшуюся между Ролланом и шовинистически настроенными немецкими писателями. Уже в декабре Роллан откликнулся на эту статью в «Журналь де Женев» упреком в безумной заносчивости и злом фанатизме. Эту же статью, по-видимому, имел в виду и неизвестный Томасу Манну А. В. Луначарский, когда, работая в 1915 году над рецензией на «Страну Шлараффию» Генриха Манна, попутно упомянул о младшем брате романиста в таких словах: «В настоящее время Томас Манн является совершенно сумасшедшим шовинистом, истерические вопли которого даже в глазах самых заядлых пангерманистов кажутся компрометирующими».

Но к любым трезвым и дальновидным оценкам его искренних и, как он думал, аполитичных рассуждений — ведь он, по его мнению, касался лишь чистых идей — наш герой был тогда, в первые месяцы войны, еще глух. Переубедить его могли только уроки событий, а не доводы инакомыслящих. А к инакомыслящим принадлежал брат, Генрих, и упорство, с каким Томас Манн продолжал, как мы увидим, аргументировать и оправдывать свои взгляды на идейное содержание всемирной битвы, изложенные в статье «Мысли во время войны», — продолжал, даже когда апогей его воодушевления войной миновал, — это упорство объясняется не в последнюю очередь болью личных обид.

Вернувшись в середине сентября из Тёльца в Мюнхен с готовой статьей, он не возобновил прерванной ради нее работы над «сатировской драмой» о смерти, а, все еще возбужденный и воодушевленный «возможностью присутствовать при столь великих делах», взялся за тему, уже отданную было Густаву Ашенбаху. С несвойственной ему, Томасу Манну, быстротой, за три месяца, он написал три листа прозы, которые назвал «Фридрих и Большая Коалиция» и снабдил подзаголовком «Очерк на злобу дня». Но и без такого подзаголовка связь между рассказом о том, как Фридрих II начал в 1756 году войну против Австрии, России, Швеции и большинства немецких князей вторжением в нейтральную Саксонию, и «злобой дня» была в момент, когда Германия воевала против большей части Европы и нарушила нейтралитет маленькой Бельгии, вполне очевидна. Повествуя о Семилетней войне, говоря о Фридрихе Прусском, что «он был не прав, если считать правом конвенцию, мнение большинства, голос «человечества», что «его право было правом поднимающейся силы», что он «не смел быть философом, а должен был быть королем, чтобы исполнилась земная миссия великого народа», Томас Манн снова, конечно, выступал как публицист. Видя в войне, которая сейчас шла, продолжение начатой Фридрихом справедливой борьбы немцев за подобающее их мощи положение в Европе, он шел по стопам официозного гогенцоллерновского историографа Генриха фон Трейчке, давшего точно такое же толкование франко-прусской войне 1870—1871 годов.

Поделиться с друзьями: