Томми и К°
Шрифт:
Казалось, в свою игру Томми вкладывает всю душу. Прохожие на Крейн-Корт останавливались, обращая встревоженные лица к окнам первого этажа дома, где помещалась редакция журнала «Хорошее настроение», затем спешили по своим делам.
— Какие пальсы, какой мощный утар! — прокричал доктор в самое ухо Питеру. — Увитимся... вечером! Кое-што нато скасать...
Низенький, толстый доктор, взяв шляпу, удалился Томми, внезапно оборвав свои экзерсисы, подошла к Питеру и присела на ручку кресла.
— Ты сердишься? — спросила Томми.
— Да нет же, я не против громких звуков, — пояснил Питер. — Я смирюсь с этим, как только появится первый положительный результат.
— Это поможет мне выйти замуж, папа. Правда, мне
— Не могу понять, как ты, такая разумная девушка, прислушиваешься к подобной чепухе, — сказал Питер. — Это меня тревожит.
— Папа, да неужто ты ничего не понял? — воскликнула Томми. — Посмотри, как вертится Билли! Ведь он мог бы найти на Флит-стрит полдюжины журналов и зарабатывать по пять тысяч в год в качестве рекламного агента, ты же сам знаешь! А он этого не делает. Он привязан к нам. И если то, что я дурачусь на этой жестяной кастрюле, которую ему продали в качестве пианино, приносит ему хоть какое-нибудь удовольствие, ну разве это с моей стороны не правильно и не разумно, не говоря уже о симпатии и благодарности, которые я к нему испытываю? Знаешь, папа, я приготовила ему сюрприз. Вот послушай!
И Томми, соскочив с ручки кресла, побежала к пианино.
— Ну как? — спросила она, кончив играть. — Ты понял, что это было?
— По-моему, — сказал Питер, — похоже на... Послушай, это не «Родной и милый дом», а?
Томми захлопала в ладоши.
— Ну конечно! Тебе это в конце концов самому понравится, папочка. Мы станем устраивать домашние музыкальные вечера.
— Скажи, Томми, как ты думаешь, правильно ли я тебя воспитываю?
— По-моему, неправильно, папа! Ты слишком поощряешь мою самостоятельность. Помнишь поговорку: «У хороших матерей вырастают дурные дочери». Клодд прав. Ты меня испортил, папа. Помнишь, родной, как я впервые явилась к тебе семь лет тому назад, маленькое уличное отродье в лохмотьях, которое само даже не имело понятия, девочка оно или мальчик? И знаешь, что я про себя подумала, как только увидала тебя? «Вот сидит старый, безвольный простофиля. Вот бы мне попасть к нему в дом!» Когда барахтаешься в нищете, учишься видеть жизнь, умеешь распознавать человека по лицу, с первого взгляда.
— Помнишь, как ты готовила, Томми? Помнишь, как вбила себе в голову, будто у тебя к этому есть способность?
— Господи, как ты все это вынес! — рассмеялась Томми.
— А твое упрямство? Явилась наниматься в качестве кухарки и экономки и только в этом качестве намерена была оставаться. Если я предлагал что-либо изменить, твой подбородок немедленно взмывал кверху. Я даже не смел себе позволить часто обедать вне дома, ты терзала меня, как маленький тиран. Единственное, что ты была готова учудить в любую минуту, — это, заметив на моем лице недовольство, тут же кинуться вон из моего дома оставив меня одного. Откуда в тебе такая дикая независимость?
— Не знаю. Должно быть, от одной женщины... Возможно, моей матери, не знаю... Помню, как она сидела в постели и кашляла, мне казалось, она кашляла всю ночь напролет. К нам приходили какие-то люди — леди в богатых платьях, напомаженные джентльмены. Мне кажется они хотели нам помочь. У многих были добрые голоса. Но неизменно на лице той женщины появлялось жесткое выражение, и она заявляла им, я уже тогда понимала, что это неправда... Это одно из самых ранних моих воспоминаний... Она заявляла, что у нас все есть, что нам не нужна ничья помощь. И они уходили, пожимая плечами. И я росла с убеждением, которое прямо-таки каленым железом было запечатлено в моем мозгу, что принимать от кого бы то ни было что-либо даром — стыдно. По-моему, это убеждение живет во мне до сих пор, даже от тебя бы я милости не приняла. Скажи, папа, я нужна тебе, я действительно тебе помогаю?
Томми произнесла это со страхом в голосе.
Питер почувствовал, как дрожат ее маленькие руки на его плечах.— Помогаешь ли ты? Господи, да ты трудишься как негр... то есть как должен был бы работать негр, хотя он так не считает. Никто, сколько бы мы ему ни платили, и вполовину так не работает, как ты. Мне бы не хотелось, юная леди, сверх надобности кружить тебе голову, но все же я скажу: у тебя есть способности. Кто его знает, может, даже талант.
Питер почувствовал, как маленькие руки сдавили ему плечо.
— Я очень хочу, чтобы наш журнал имел успех. Потому-то я и бренчу на пианино, чтобы ублажить Клодда. Разве это надувательство?
— Боюсь, что да. Но надувательство — тот благодатный смазочный материал, который побуждает весь жизненный водоворот крутиться более плавно. Все же перебарщивать нельзя, надо капать им потихоньку. Но скажи, единственное ли это надувательство с твоей стороны, Томми? — Сейчас голос Питера звучал со страхом. — Может, ты считаешь, что он лучше тебя понимает... что способен сделать большее для тебя?
— Ты хочешь, чтоб я полностью призналась, как отношусь к тебе? Нет уж, я буду выдавать тебе это понемногу, тебе это вредно слышать часто. В данном случае тебе это может вскружить голову.
— Я ревную, Томми. Я ревную тебя ко всякому, кто к тебе приближается. В старости жизнь для нас превращается в трагедию. Мы, старики, понимаем, что настанет день, и молодежь покинет родное гнездо, и мы останемся одни, притихшие, смешные птицы средь облетевших листьев и голых ветвей. Когда у тебя будут свои дети, ты поймешь. Этот глупый разговор о замужестве! Мужчине-отцу слушать это больнее, чем женщине-матери! Мать продолжает жить в своем ребенке, отец же лишается всего, что имел.
— Послушай, папа, вспомни, сколько мне лет! К чему эти преждевременные разговоры.
— Он появится, твой жених, девочка!
— Ну да, — ответила Томми, — надеюсь, что он появится. Только не скоро еще... ну, конечно, еще очень не скоро. Ну не надо так! А то мне становится страшно.
— Тебе? Отчего же тебе страшно?
— Мне больно. Я становлюсь трусихой. Да, я хочу, чтобы это пришло. Я хочу почувствовать, что такое жизнь, испить чашу до дна, оценить ее содержимое. Это говорит во мне мальчишка. Я всегда была немножко мальчишкой. В то же время, когда верх берет женское начало, все сжимается во мне в предчувствии будущих тяжелых испытаний.
— Томми, ты говоришь так, будто любовь — что-то ужасное.
— В ней есть всякое, папа, я чувствую это. В ней, как в капле, собрана вся жизнь. Это меня и пугает.
Его дитя стояло перед ним, закрыв лицо руками. Старый Питер, никогда не умевший лгать, молчал, не зная, чем ее утешить. Но вот исчезло темное облачко, и снова на него взглянули смеющиеся глазки Томми.
— Скажи-ка, папа, нет ли у тебя каких-нибудь дел, я имею в виду вне редакции?
— Хочешь от меня отделаться?
— Видишь ли, для того, чтобы добиться результата, мне ничего не остается, как играть и играть. Необходимо много и упорно заниматься.
— Пожалуй, я смогу проглядеть написанную мной статью на набережной, — сказал Питер.
— По крайней мере, в одном вы все должны быть мне благодарны, — сказала с улыбкой Томми, усаживаясь за пианино. — Разве я не вынуждаю вас проводить больше времени на свежем воздухе?
Оставшись одна, Томми со свойственным ей рвением и старательностью принялась за свои упражнения. Вступив в единоборство с нелегкими гаммами, Томми все ниже и ниже склонялась к развернутым перед ней «Этюдам» Черни. Подняв голову, чтобы перевернуть страницу, Томми к своему изумлению, увидела перед глазами незнакомца. Глаза у него были карие, а выражение лица добродушное. Золотившиеся в солнечном свете пушистые усы и короткая бородка клинышком, однако, не скрывали красивый рот, в уголках которого притаилась улыбка.