Тополь берлинский
Шрифт:
Половик из лоскутков, он был готов его увидеть. Кажется, в красно-серую полоску.
Наверху ничто не должно было его удивить. Она вообще когда-нибудь болела? Он открыл глаза и задумался. Сири все ерзала и толкалась.
— У меня ничего нет. Успокойся.
Нет. Простужалась, но не болела. Он читал в какой-то газете, что многодетные матери болеют реже одиноких женщин. Надо так надо. И хотя у матери больше не было маленьких детей, чувство долга осталось. Она умела собраться, не раскисать. Мать никогда не ложилась, когда простужалась. Она всегда ковыляла, прикрыв нос платком, готовила картошку, чистила рыбу, варила варенье, гладила полотенца, мыла полы, убирала со стола, споласкивала кофейник, ходила по всему дому, несмотря на насморк. Она никогда не ложилась. Однажды она подхватила какую-то кишечную инфекцию, но тогда она пряталась в ванной, в постель все равно не ложилась. Они с отцом несколько дней пользовались старым
Тур поднялся. Сири проводила его взглядом.
Он наклонился к ней и потянул за ухо. Сара громко храпела в соседнем загоне. Новорожденных поросят скоро опять надо будет кормить, пора пойти в дом и подняться на второй этаж.
Отец сидел за кухонным столом. Когда Тур зашел, он смотрел в окно. Перед ним стояла чашка кофе, а еды не было. Он был даже не в состоянии отрезать себе кусок хлеба, как нормальные люди, он бы помер с голоду, если бы его никто не кормил. И печку он не затопил, просто сидел, смотрел и ждал. Тур опустился на корточки перед дровяной плитой, открыл дверцу. Все было готово. Мать положила растопку с вечера — щепу и кору, пустой рулон от туалетной бумаги и скомканную газету внизу. Наверху крест-накрест лежали два больших полена. Вид аккуратно сложенной кучки бумаги и веток вызвал у Тура приступ ярости, но он удержался, не встал, даже не повернул лица к столу, ничего не сказал, просто спрятался за привычными мыслями о том, что хорошо бы положить руки на грязное дряблое горло да и сдавить его. Он бы в любой момент смог дотронуться до отцовой шеи, если бы за этим последовало освобождение. Или придушить подушкой ночью. Тогда даже не надо будет его касаться. Он знал, как встанет вплотную у изголовья рядом со стеной, чтобы руки отца до него не дотянулись. Тур поднес спичку к растопке, закрыл дверцу и полностью открыл вьюшку. Потом налил кофе в чистую чашку. Вылилось слишком много гущи, кофейник был почти пуст, из него даже пар не шел, но и так сойдет, ему просто надо держать что-то в руках.
В комнате слабо пахло телом и дыханием, знакомые запахи.
Холод стоял ледяной.
— Я открою занавески, — сказал Тур и поставил чашку на комод. — Я принес тебе кофе.
Свет с улицы был слишком слабым, никчемным, он просочился в комнату серой кашицей и осел у него в горле.
— Мама… — он подошел поближе. — Хочешь кофе?
— Как-то странно сегодня.
— Позвонить врачу?
— Чепуха.
— На улице минус девять. Ясно.
Она не отвечала. Он включил ночник над ее кроватью, отвернув немного от ее лица, чтобы свет не резал глаза.
Из-под одеяла с покрывалом торчала одна голова, руки были спрятаны. Глаза закрыты. Он не припоминал, чтобы хоть раз видел ее такой, в кровати. Странно. Она вдруг показалась такой маленькой. Седые волосы зачесаны в узел на затылке, она всегда их перевязывала ленточкой с красными полосками или однотонной темнозеленой. Волосы были такими тонкими, что просвечивала кожа головы, она была блестящей, желтоватой.
— У тебя… температура?
Он никогда не задавал матери этого вопроса, наоборот, так спрашивала всегда она, когда он в детстве болел свинкой и краснухой. Тогда он не знал, как ответить, это ведь она должна была поставить ему градусник в попу, предварительно смазав его вазелином, и узнать температуру. Если она говорила, что градусник показывает тридцать семь и пять, он отвечал: «Да, небольшая». Но заранее понять, есть ли температура, было невозможно. Просто жизнь менялась, и он ее сразу же принимал, забывая, как живут без температуры. В детстве он любил болеть, а став взрослым, едва ли болел вообще, но помнил, каким все вокруг становилось свободным и равнодушным и как приходили сны, даже с открытыми глазами.
Она открыла глаза. Встретилась с ним взглядом. К своему невероятному облегчению он не обнаружил в них ни болезни, ни страха перед болезнью, ни боли. Температуры тоже не было, иначе глаза бы блестели, он знал это по опыту ухода за скотиной. Ее взгляд был обычным, может быть, немного вопросительным, удивленным. Она снова закрыла глаза. Не двигалась. Шевелились только синие веки, покрытые сосудами, ему захотелось ее встряхнуть. Но он не мог до нее дотронуться, погладить ее по щеке хотя бы для собственного успокоения.
— У тебя ничего не болит?
— Нет, — ответила она, как он и ожидал. Но ему не понравился ее голос, определенно не понравился, в нем было что-то плоское, воздушное.
— Ты не хочешь… Не хочешь встать, мама?
— Нет. Попозже, наверное. Я устала.
— Грипп у тебя, может быть?
Она не ответила, не открыла глаза, он поставил чашку на ночной столик. Может, она снова уснула.
— Сара опоросилась. Девять поросят, — прошептал он, выключил ночник и тихо
вышел из комнаты. Он долго стоял снаружи. Стены потрескивали, холод захватывал дом, расчищал себе в бревнах дорогу от вчерашней плюсовой температуры, а так все было тихо. «Одно воскресенье до Рождества», — подумал он, и мысль его очень удивила, будто бы Рождество что-то для него значило. Они всегда ели немного свиных ребрышек в сочельник, вареную лососину в первый день Рождества, доедали остатки на второй день, зажигали красные свечи на столе, стелили красные салфетки, им с отцом полагалось по кружке пива к еде, вот и все. Весь их спектакль. В прошлом году он попросил Арне из зерновой фирмы купить ему половину бутылки акевита [5] . Бутылку он отнес в свинарник и пил, размешивая с холодной водой в мойке. Он сослался на визжащую свинью, чтобы вернуться в свинарник после обеда, мать уже легла, когда он пришел домой, и ничего не заметила. Он, пьяный, провел довольно много времени с животными. Напился вдребезги и все плакал и плакал. И об этом он вдруг вспомнил, подумав, что до Рождества осталась неделя. Он так горько тогда плакал, не понимая отчего… Надо завтра позвонить Арне и попросить о том же самом, хотя зерна для обмена почти не было.5
Норвежская водка.
Отец сидел на том же месте. Острые локти сквозь вязаный свитер упирались в стол. Он, очевидно, собирался так сидеть и ждать, пока завтрак сам собой не шлепнется прямо перед ним. По воскресеньям Тур не рубил дров и не работал на сеновале, поэтому они уже с утра топили комнату с телевизором прямо при отце, читающем газеты и книги о войне. Сами они с матерью сидели на кухне и разговаривали, а иногда Тур разбирался с папками в конторе, чтобы немного привести в порядок бумаги и жуткую налоговую отчетность с огромным количеством запутанных бланков.
Он понимал, что отец волнуется, слышал, что он поднимался наверх. Тур достал хлеб и маргарин, отрезал два куска, достал сыр из холодильника, высвободил его из резинки, нарезал, положил бутерброды на тарелку и шмякнул ее перед отцом. Потом пошел в гостиную и затопил печку. Когда он придет из свинарника, отец, вероятно, будет сидеть в гостиной, а Тур побудет здесь, на кухне, в одиночестве.
Сара все еще спала. Поросята забеспокоились. Он проверил каждого, все дышали и реагировали на него, и все конечности выглядели нормально. На некоторых еще оставалась смазка, напоминающая прозрачные пятна высохшего клея, он осторожно ее отодрал. В ящике было тепло и хорошо, а поросята были идеальными, пять идеальных поросят, вот о чем стоит думать, и о акевите, который он с нетерпением предвкушал, и о том, что мать завтра опять будет на ногах, может, даже сегодня вечером. Ей ведь понадобится в туалет, и тогда она поймет, что вовсе не больна, просто немного странно себя чувствует. Он наклонился над загоном и начал твердо и решительно тереть свинье соски. Та поморгала. Пошевелила белыми, упругими веками.
— Тебе пора снова поработать. Детки проголодались. Тебе нельзя валяться тут и лениться целый день!
Он подошел к ящику и достал новорожденных. Как только первый поросенок захватил сосок, свинья задышала тяжелей, но осталась лежать. Он видел, как она оглядывается в полутьме, будто бы отслеживая угрожающие движения.
Он посмеялся:
— Ты забыла, что у тебя есть дети. Ну да, ты выпила. Но надо лежать спокойно, пока не вспомнишь!
Поросята ссорились, возились и барахтались, ища нужное положение. Словно розовые блестящие колбаски, они лежали бок о бок, прижавшись к грязно-серому животу, толкались и пихались, пробираясь к соскам. Тут пошло молоко, и все пятеро засосали, как полоумные, будто всем своим крошечным телом. Тур снова почувствовал облегчение. Еще одно кормление, еще одна порция живительной еды, отдаляющих поросят еще на один шаг от катастрофы. Свинья подняла голову, он ей разрешил. Она хотела посмотреть на них, но не могла свернуться калачиком. Он положил четырех поросят в ящик, а пятого протянул ей. Сам стоял наготове и знал, что рискует жизнью поросенка, но мамаша только живо его обнюхала и потом почти без сил уронила голову.
— Молодец, Сара, — прошептал он. — Ты молодец. У тебя замечательные детки. Чудесные, просто замечательные, и ты молодец.
Он положил поросенка к остальным, тот был сыт и дремал в его руках, а потом тесно прижался к своим сестрам и брату под красным обогревателем. Тур оставил свинью спать.
Теперь он отрезал еще кусок хлеба для Сири и нашел две вареных картофелины в холодильнике. Свинья, которую полностью держат на комбикорме, сделает все, что угодно, чтобы отведать картошки и хлеба. Он научил ее грациозно садиться и топать правой ногой, чтобы получить угощение, но сейчас дрессировка его не заботила, ведь свинья была на сносях.