Тореадоры из Васюковки
Шрифт:
А тут я еще споткнулся и ногу подвернул, даже вскрикнул, так было больно.
Сел на землю и скривился, как среда на пятницу. Если бы Явы не было, заплакал бы.
— Что? Что? — наклонился надо мной Ява.
— Брось меня! Иди, пробивайся сам, — сказал я хрипло и уныло.
— Тьфу, дурак! — Ява обнял меня за плечи. — Сейчас пройдет.
Он помог мне подняться. Я оперся на его руку, и мы потихоньку пошли.
Через несколько минут боль унялась, и я захромал довольно бодро. А вскоре и совсем забыл о ноге.
Трудно сказать, сколько мы шли: полчаса, час или два, и сколько мы прошли: километр, два или десять.
— Ява, — говорю, — я больше не могу. Я сейчас упаду. Давай отдохнем.
Мы легли на землю.
Было тихо. Лишь кукурузные листья шуршали над нами. Где-то далеко провавакал перепел, снова наступила тишина. Даже кузнечиков не было слышно.
— А что, если мы совсем не выберемся отсюда? — тихо сказал я. — И никто не знает, куда мы пошли. И нас не найдут. И мы погибнем. И через две недели комбайн вместе с кукурузой соберет наши косточки.
— Надо было бы пообедать. Всё же дольше бы продержались.
При напоминании об обеде так захотелось есть, что я чуть не заплакал.
— У нас на обед борщ и вареники с мясом, — мрачно произнес Ява.
— А у нас суп с галушками и жаренная курица, — сказал я, едва сдерживая слёзы.
Нет, дальше терпеть я не мог.
— Ява, — говорю, — давай звать людей. Давай людей звать, Ява.
Но Ява был более стойким чем я.
— Ты что, — говорит, чтобы смеялись? Здоровые лбы среди белого дня в колхозной кукурузе «Спасите!» кричат.
— Пускай, — говорю, — лишь было кому смеяться.
— Нет, — говорит Ява, — если так, уж лучше давай петь.
— Ладно, — говорю, — давай петь.
И мы затянули первое, что в голову пришло. А первой почему-то пришла в голову песня космонавтов:
На пыльных тропинках далёких планет, —жалобно-жалобно выводил Ява.
Оста-нутся наши следы, —еще жалобнее подтягивал я.
Долго мы пели. Почти все песни, какие знали, мы пропели. Особенно почему-то хорошо пелись те, что начинались с «Ой». «Ой в поле могила», «Ой я несчастный», «Ой не свети, месяченько», «Ой не шуми, луг», «Ой что ты, дуб», «Ой в поле жито». Эти «ой» мы рявкали так, словно нас кто в бок колол.
Хорошо пошла у нас также песня «Раскинулось море широкое». По-особенному выходил куплет «Напрасно старушка ждет сына домой». Трижды мы спели эту песню, и трижды, когда доходило до этого «напрасно», у меня начинало першить в горле. Наконец мы совсем охрипли и кончили петь.
Мы лежали, обессиленные от голода, от песен, от печальных мыслей.
— Как чувствовал, что сегодня что-то будет! — вздохнул Ява.
Я от нечего делать засунул руку в карман и неожиданно нащупал там что-то твёрдое. Вытащил и аж подскочил. Это же конфета, которую я забыл съесть вчера! Да еще и мятная. Это же пить меньше будет хотеться.
— Ява, — хриплю, — смотри!
Ява взглянул и вздохнул:
— Одна?
— Одна.
Конфетка слежалась в кармане, подтаяла, фантик прилип так, что и зубами не отдерешь. Раньше я бы её, наверно, просто выкинул. Но теперь это была такая ценность, что ого-го!
Я осторожно перекусил конфетку пополам. Но неудачно — одна половинка вышла больше другой. А еще кусать — только раскрошить.
Я вздохнул
и протянул Яве большую.— Чего это? Давай мне ту.
— Нет, — говорю, — бери. Ты больше есть хочешь.
— Почему?
— Потому что я, — говорю, — хорошо позавтракал. Яичницу ел, и колбасу, и молоко пил.
— А я! Я картошки целую тарелку, и мяса, и салат из огурцов и помидоров, Так что, ты самый голодный, а не я. Бери.
— Нет. Я еще пирог с яблоками вот такой и варенья блюдце. Бери ты.
— А я два пирога, и целую крынку молока, и стакан сметаны, и еще творог, и…
— А я еще блинов, и груш, и…
Наши завтраки увеличивались и увеличивались. Если бы их сложить, то вышел бы уже, наверно, дневной рацион слона. Закончилось тем, что Ява от большой половины очень ловко откусил маленький кусочек, и таким образом «порции» сравнялись.
Мы собирались сосать конфетку как можно дольше, но через несколько минут во рту уже и вкуса не осталось, есть захотелось еще больше. И есть, и пить. Особенно пить. Вскоре мы даже забыли о голоде. Пить, только пить хотелось нам. Вот только теперь почувствовали себя по-настоящему несчастными. Мы едва шевелили пересохшими губами. Солнце начало садиться, приближался вечер. Мы с ужасом думали о своём будущем.
И неожиданно мы услыхали… песню.
Три деда, три деда полюбили бабку А четвертый малюсенький прицепился сзади…— выводил кто-то хрипло и гнусаво в два голоса.
Нас даже вверх подбросило, как на пружинах. Люди!
— Эй! Эй! — закричали мы и замолкли, прислушиваясь.
Нам казалось, что песня, которая как будто приближалась, начала немного отдаляться.
Трем дедам, трем дедам бабка фиги тычет Четвертого, малюсенького, за чуб тянет…И тогда мы, забыв обо всём на свете, бросились, ломая кукурузу, на песню и отчаянно закричали:
— Люди! Подождите! Люди добрые! Сюда!..
И кажется, я даже прокричал это позорное «Спасите!» — я точно не помню. Песня прервалась.
— Люди добрые-е-е-е! Подожди-и-те! — проверещали мы и замолкли, ожидая ответа.
И где-то совсем уже недалеко послышались голоса:
— Зо-ов-ет кто-то…
— А, пошли!
— Не! Кр-ик-чит кто-то… Чтобы я света белого не видел!
Мы так и присели.
— Мамочки, да это же Бурмило! И Кныш.
— Да пошли! — говорит Кныш. — Это кто-то балуется.
— Нет, не балуется. «Спасите!» кричит… Ау! Кто тут есть? Где вы? — заорал Бурмило.
Ява глянул на меня и приложил палец к губам: «Тс-с!». Но было уже поздно.
— Тут! — пискнул я. Оно как-то само вырвалось, ненароком.
Кукуруза над нами раздвинулась, и мы увидели красные рожи Кныша и Бурмилы.
— Эй! Так это вы? Голубчики! — расплылся в ехидно-радостной улыбке Кныш и подмигнул Бурмиле. — Что я тебе говорил? И заблудились? В кукурузе? Ха-ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хе-хе-хе!
Он уже согнулся пополам, держась за живот, так хохотал. Бурмило смеялся не подряд, а через определенные промежутки времени. Он был пьянее Кныша. Смех у него булькал где-то глубоко внутри, а наружу вырывался небольшими порциями, как пар из чайника, что только-только закипает: