Торжество смерти
Шрифт:
«Как она меняется у меня на глазах, — думал Джиорджио, глядя на нее с острым любопытством. — Мое желание и ум рисуют ее облик. В таком виде, как она постоянно представляется мне, она только продукт моего неусыпного воображения. Она вообще существует только во мне самом, а внешность ее изменчива, как сон больного человека. Gravis dum suavis. Когда я дал ей этой прозвище? — Он не мог хорошенько припомнить, когда дал ей это идеально благородное прозвище, целуя ее в лоб. Подобное экзальтированное состояние казалось ему теперь немыслимым. Он смутно припоминал некоторые сказанные ею слова, и ему казалось, что они выражали глубокий ум. — Кто говорил в ней тогда, как не мой ум? Я гордился тем, что доставил своей печальной душе созерцание этих выразительных
Он взглянул на ее губы. Они были довольно грациозно сжаты вследствие напряженного внимания Ипполиты, старавшейся воспользоваться удачным моментом, чтобы поймать ночную бабочку.
Она действовала теперь крайне осторожно и хитро, желая быстрым жестом зажать в руке крылатую добычу, неустанно кружившуюся вокруг лампы. Ипполита хмурила брови и напрягалась, как лук, чтобы быть готовой броситься на бабочку. Она бросалась уже два или три раза, но все было бесполезно. Бабочка не давалась ей в руки.
— Сдавайся, — сказал Джиорджио, — я буду умерен в требованиях.
— Нет.
— Сдавайся.
— Нет. Плохо тебе будет, если я поймаю ее.
И она с дрожащим терпением продолжала охоту.
— Она улетела! — воскликнул Джиорджио, потеряв из виду воздушную поклонницу пламени. — Она спаслась.
Ипполита выпрямилась с искренней досадой, желая во что бы то ни стало выиграть пари, и стала внимательным взглядом искать беглянку.
— Вот она! — воскликнула Ипполита торжествующим тоном. — Вот она на стене! Видишь?
Но она сейчас же спохватилась и понизила голос.
— Не шевелись, — прошептала она, обращаясь к другу.
Бабочка неподвижно сидела на освещенной стене, напоминая маленькое темное пятно. Ипполита в высшей степени осторожно подкрадывалась к ней, и тень от ее стройного гибкого тела вырисовывалась на белой стене. Ее рука поднялась и быстрым движением схватила бабочку.
— Готова! Она у меня в кулаке.
Ею овладела детская веселость.
— А что я теперь сделаю с тобой? Я посажу ее тебе за воротник. Ты теперь тоже в моей власти.
Она делала вид, что собирается привести свою угрозу в исполнение, как в тот день, когда они бежали вниз по холму.
Джиорджио смеялся; ее веселость пробуждала в нем остатки молодости.
— Ну, сядь теперь, — попросил он, — и ешь спокойно свои фрукты.
— Подожди, подожди.
— Что ты хочешь сделать?
— Подожди.
Она вынула из волос шпильку, которой был приколот цветок гвоздики, и зажала ее между губами. Затем она тихонько открыла кулак, взяла бабочку за крылья и приготовилась проткнуть ее.
— Какая жестокость! — воскликнул Джиорджио. — Как ты жестока!
Она улыбнулась, продолжая делать свое дело, а маленькая жертва хлопала ослабевшими крыльями.
— Как ты жестока! — повторил Джиорджио более тихим, но более глубоким тоном, замечая на лице Ипполиты смешанное выражение удовольствия и отвращения. По-видимому, ей нравилось колоть и искусственно возбуждать свою чувствительность.
Джиорджио казалось, что она уже прежде несколько раз проявляла болезненную склонность к подобному раздражению своей чувствительности. Агония ребенка на гумне, слезы и кровь богомольцев в церкви вызывали в ней не только чувство чистого сострадания. Он помнил так же, как она ускоряла шаги в сторону группы любопытных, наклонившихся над парапетом в Пинчио, и хотела непременно увидеть следы крови самоубийцы на тротуаре.
«Жестокость кроется в основе ее любви, — подумал он. — В ней есть какая-то разрушительная сила, которая проявляется тем резче, чем сильнее ее охватывает порыв страсти». Несколько раз ее лицо напоминало ему голову Медузы, когда он лежал бессильный после порыва страсти или не помня себя в пылу любви и глядел на нее полуоткрытыми глазами.
— Погляди! — сказала она, показывая ему проткнутую бабочку, которая еще шевелила крыльями. — Погляди, как блестят ее глаза.
И она вертела бабочку на все лады перед лампой, точно это был драгоценный камень,
который она заставляла играть.— Это красивая брошь! — добавила она и легким движением воткнула ее себе в волосы. — А ты все думаешь, думаешь и думаешь, — продолжала она, пристально глядя Джиорджио в глаза. — Но о чем же ты думаешь? Прежде ты говорил, по крайней мере, и, может быть, даже слишком много. А теперь ты все молчишь с таинственным видом заговорщика… Ты имеешь что-нибудь против меня? Говори, если даже ты будешь причинять мне этим горе.
Ее голос вдруг изменился — в нем звучали нетерпение и упрек. Она заметила опять, что ее друг был не только вдумчивым и одиноким зрителем, но и внимательным и, может быть, враждебным наблюдателем.
— Говори же! Лучше прежние дурные слова, чем это загадочное молчание. Что с тобой? Ты недоволен своим пребыванием здесь? Ты несчастен? Мое постоянное присутствие утомляет тебя? Ты обманулся во мне?
Это неожиданное нападение рассердило его, но он сдержал свой гнев и даже постарался улыбнуться.
— Почему ты ставишь мне эти странные вопросы? — сказал он спокойным тоном. — Разве тебе надоедает видеть меня постоянно в раздумье? Я как всегда думаю о тебе и о том, что касается тебя.
И из боязни, что она почувствует тень иронии в его словах, он сейчас же добавил с нежной улыбкой:
— Ты обогащаешь мой ум. Моя внутренняя жизнь так полна в твоем присутствии, что мне неприятно слышать звук собственного голоса.
Эти неестественные слова, ставившие ее на высокий пьедестал духовного творчества и делавшие создательницей возвышенной жизни, успокоили Ипполиту. Лицо ее приняло серьезное выражение, а ночная бабочка в ее волосах с непрерывной быстротой продолжала хлопать крылышками.
— Оставь меня молчать без всяких подозрений, — продолжал он, понимая перемену, уже совершенную его искусственными словами в женской душе, которую ослепляла и экзальтировала идеальная любовь. — Оставь меня молчать. Разве ты хочешь, чтобы я говорил, когда ты видишь, что я умираю под твоими излюбленными ласками? Знай же, что не только твои губы вызывают во мне ощущения, которые превосходят все границы. Ты сама постоянно вызываешь во мне и порывы чувства, и порывы мысли. Ты совершенно не в состоянии представить себе, какой вихрь поднимает в моем мозгу какая-нибудь одна твоя поза и какие видения вызывает во мне самый незначительный из твоих жестов. Когда ты движешься и говоришь, я присутствую при целом ряде чудесных явлений. Иногда ты как бы возбуждаешь во мне воспоминание о жизни, которой я никогда не жил. Глубокий мрак внезапно освещается, и я сохраняю о нем воспоминание, как о неожиданной победе. Что представляют для меня тогда хлеб, вино, фрукты, все эти материальные предметы, которые действуют на мои чувства? Какое значение имеют тогда самые отправления моих органов, внешние проявления моего физического существования? Мне без малого кажется, что когда я говорю, звук моего голоса не долетает до той глубины, в которой я живу. Мне чудится, что я должен оставаться неподвижным и немым, чтобы не разрушать своих видений, когда ты проходишь, постоянно преображаясь, через миры, которые ты сама открыла…
Он говорил медленно, не отрывая глаз от Ипполиты, словно на него действовало магически ее необычайно светящееся лицо, обрамленное темными волосами, казавшимися еще темнее во мраке ночи, и среди них умирающее создание, не перестававшее хлопать крылышками. Ее лицо, которое было так близко и в то же время неосязаемо, разбросанные на столе предметы, ярко-красные цветы на высоких стебельках, легкие крылатые создания, кружившиеся вокруг источника света, величественная тишина и спокойствие звезд, музыкальное дыхание моря, одним словом, все его впечатления казались ему сном. Его собственное «я» и собственный голос были нереальны. Смена мыслей и слов происходила в нем каким-то легким и непонятным образом. Как в лунную ночь при виде сверхъестественного виноградника, так и теперь сущность его жизни и жизни всех предметов была окутана дымкой сна.