Торжество Ваала
Шрифт:
— И откуда вы взяли такого?! — возмущенно дивился, между тем, на Ефимыча инспектор. — Неужели нельзя было найти на должность сторожа приличного человека?.. Срам! Позор!.. После этого, порядочным людям в школу войти невозможно, чтоб не наткнуться на скандал!
— Позвольте, честь имея войти в форме доклада к вашему высокородию, — снова заговорил с подобающим достоинством Сазон Флегонтов, — допреж училища, он у нас, по обчественному присуждению, в ночных сторожах сидел при околице, но только ходит, бывало, ночью по улице, с деревянными орудиями, в испуганном положении, а потому сельский сход, заслушав, мнением своим приказали, согласно соизволения их высокоблагородия, господина Алоиизия Марковича, определить, что при старости лет, в сторожа при школе. Но теперь, очевидно, следует учинить над ним отдых и спокойствие, посредством привлечения к ответственности за нарушение обчественной тишины и благочиния специяльно в офецияльном месте, по имеемой статье уложения.
— Просто, вон его, и конец! — порешил Охрименко.
— Позвольте, вон — это само по себе, а впродчем, я его по подверженности должон предать к привлечению по инстанции мировых учреждений, за оскорбление, значит, моих привилегии, при исполнении служебных обвязанностей.
—
— Ну, однако, я вижу, нам лучше уйти отсюда, — заметил Агрономскому инспектор, — а то пререканья эти, чего доброго, дойдут у них еще и до драки, пожалуй. Что же касается вас, сударыня, — прибавил он в официально-холодном тоне, обращаясь к Тамаре, — то относительно себя вы получите на днях распоряжение. — Честь имею кланяться. Прощайте, батюшка! До свиданья, дети!
И г-н Охрименко, как за час пред сим вошел, так теперь и удалился из школы с одинаковым достоинством и сановитым видом. В своем участке, пред сельскими учителями и учительницами, он мнил себя великою особой.
XX. ЛЮДИ, ПОЗНАВШИЕ «В ЧЕМ СУТЬ»
В этот же день, сидя у Агрономского за обедом, Охрименко, после двух-трех рюмок водки и нескольких стаканчиков вина, разговорился с ним с глазу на глаз, по душе, как со старым школьным товарищем и единомышленником. В подобных случаях, при интимной беседе, чувствуя прилив благодушества и потребность выказать пред «хорошим человеком» душу свою нараспашку, он, как прирожденный хохол и притом хохломан, всегда испытывал сердечный позыв в хохлацкому «жарту» и пересыпанью своей русской речи разными малороссийскими словечками, от чего во всякое другое время строго воздерживался. В этой их беседе обнаружилось, что Алоизий Маркович остался несколько шокирован и не совсем-то доволен его инспекторскими приемами в школе: зачем-де эта ортодоксальность, даже до подхода под благословение «к этому старому козлу», когда «мы» только к тому и стремимся, о том и хлопочем, чтобы как ни на есть освободить земскую школу от клерикальных элементов и влияний; к чему-де эта излишняя лояльность в требованиях насчет народного гимна, портрета и т. п., и для чего, наконец, перед детьми величать Пушкина «божественным», «великим», «народным поэтом», когда Писарев уже чуть не двадцать лет тому назад доказал, как дважды два — четыре, что этот ваш «гений» был не более, как ограниченный пошляк, полный самых уродливых предрассудков, придворный льстец и, вообще, самый легкомысленный человек, никогда не возвышавшийся и не способный даже возвыситься до понимания народной скорби и высших социально-демократических интересов, а мы вдруг теперь опять его в «великие» возводим, — к чему все это?! Не знаменуют ли подобные требования прямо регрессивный поворот назад и не сбивают ли они с толку детей, толкая их куда-то, совсем в другую сторону от того строго реального и протестующего направления, которое «мы» всячески стараемся привить к ним в видах будущего, в интересах «общего дела?»— Все эти свои сомнения и недовольства он совершенно откровенно и в самой дружеской форме высказал за стаканом вина старому приятелю, тем более, что приятель этот еще так недавно, в Петербурге, за обедом у Палкина, сам высказывался ему в совершенно солидарном с ним смысле, и вдруг сегодня такая странная с его стороны эволюция!
Охрименко молча и терпеливо выслушивал всю эту речь и только глядел неотводным взглядом в лицо Агрономскому, тихо улыбаясь про себя все время с чисто хохлацкою, якобы простодушною, хитрецою, — дескать, мели, мели мельница, пока все не вымелешь!
— Э-эх! простыня ты моя прямолинейная! — с дружеской иронией укоризненно покивал он на благоприятеля головою, когда тот наконец высказался. — Ничему-то жизнь вас не научает в ваших медвежьих углах, как я погляжу!.. Каким сорвался со школьной скамьи, таким и остался, все в тех же шорах ходишь; а жизнь-то, тем часом, она вона куды ушла!.. Ведь, с нею, друже ты мой, хочешь не хочешь, а приходится считаться!..
— А разве же мы не считаемся? — задорно вступился за себя и «своих» Агрономский. — Побывал бы ты хоть на одном земском собрании, так и увидел бы!
— Вы? — полупрезрительно, но благодушно ухмыльнулся Охрименко. — Ну, де там у чертова батька считаетесь?! Оппозиционные словоизвержения против губернатора загибаете, и только! Так разве же это «считаться» называется? — Все те же либеральные шоры!.. Э, братику мий ридный, колысь-то був и я таким-то, тоже в шорах ходил, и донкихотствовал за «общее дело», кричал не хуже любого голоцуцаго скубента, и даже злапан был за это самое, як тий карасик у борщ, — ну, и отсидив свое у кутузи, и на допросы мене тягали, и усе таке — бодай им сто чертив их батькови!.. И вот тут-то, во время этого сиденья «во юзех», стал я сам с собою думу думати, тай додумавсь, что все эти наши «хождения в народ», прокламации, демонстрации, динамиты, — все это не та кабака! — Одна брехня собача, або дивочьи забавки, — от так соби, михаймося картонными мечами «по воздусям», а в точку-то самую, в настоящую, значит, все это а ни малюсенько не бьет!.. Для «общаго дела», выходит, по нынешним временам, совсем не это нужно.
— Как не это? — вспыхнул рисуясь напускным революционным жаром, Агрономский. — Как, черт возьми, не это?!. На какой же черт тогда все, чему мы учились, во что мы верили, к чему стремились еще со школьной скамьи?.. Идеалы, значит, все по боку?.. Все наши авторитеты, Сен-Симоны Луи-Бланы, Фурье, Лассали, Марксы, Бакунины, все эти святые имена и их заветы, и наши традиции, и целый мартиролог наших мучеников, — все это к черту?
— Чувайте, братику все это с вашей стороны, — выбачай-те, — одна пустая фразеология и метафизика, сиречь брехня; да к тому же, я вовсе этого и не говорю, — спокойно возразил Охрименко. — Зачем же непременно побоку и к черту. — Я говорю только, что все мы шли до сих пор неверным путем, что все эти наши приемы уже устарели, выдохлись и больше не действуют. И в самом деле, разве же все эти «Народные Воли», «Хитрые Механики», «Сказки про четырех братьев» не глупость? Ей-же Богу, одна белиберда и только!.. Тут нужно совсем другое…
— Так что же по-вашему нужно? — с ироническим недоверием спросил Агрономасий.
— «По-нашему?..» хм!
По-нашему, нужна новая эволюция, как сам ты ее сейчас назвал, — от що!— То есть, что это значит «новая эволюция?»
— А то, что чем «ходить в народ», надо «идти в правительство», — серьезно и веско отчеканил ему Охрименко.
Ошарашенный Агрономский даже с места привскочил, не понимая еще ясно, что именно хочет сказать этим приятель?
— Да, идти в правительство, — уверенно подтвердил последний. — Народ этот ваш разлюбезный — баран на баране и болван на болване. С ним ничего пока не поделаешь, — в этом пора убедиться, — и ну его к дьяволу!.. А надо идти в правительство, говорю, в чинодралы, и там добиваться себе видных мест и влиятельных положений.
— Это зачем же? — вытаращил на него глаза Агрономский. Наша задача — бороться с правительством, а не присоединяться к нему.
— Я не говорю «присоединяться», а говорю только «идти», — поправил его Охрименко. — Идти затем, чтобы работать для народа помимо народа, потому что народ глуп еще, не дорос до нашей идеи, и надо его заставить принять ее. Правительство — оно тоже работает для народа, но разница в том, что оно думает одно, а мы другое… Стремления-то наши, пожалуй, одни, да цели разные.
— Да, но каким же образом думаете вы достигать «наших» целей, работая заодно с нашими злейшими врагами?
— О шоры, шоры! вечные шоры! — воздел руки к небу Охрименко. — Да пойми же ты, наконец, что если нужно для пользы «общего дела» надеть эту ливрею и даже подобный брелок привесить, — указал он на свои вицмундир и на Анненский крестик, — так надевай смело и то, и другое, и плюй на всех. — трясця их матери!.. Коли надо для тех же целей «Боже Царя храни» петь, — пой, пой громче других и ори «восторженное ура» во всю глотку, ходи на все высокоторжественные молебны, на ефимоны, на всенощные, бей земные поклоны, если это надо, — выбивай лбом себе карьеру… Одним словом, помнишь, как у Тредияковского: «Держись черни, а знай штуку». Вот в этом-то и вся сила, чтобы «штуку» знать! Определят тебя на место, — все равно куда: в полицию, положим, — будь Держимордой, но знай кому, когда и как дать зуботычину; в цензуру — преследуй «вольный дух» во всех поварских книжках, но знай, что пропустить «своим» между строками, а что прихлопнуть, особенно у этих, у «консервативных обличителей»; в синодальную контору посадят, — будь паче Аскоченского и Аввы Фотия, а по нашему ведомству — самого Магницкого превзойди, лишь бы только в тебя поверили, — понимаешь? — лишь бы поверили и успокоились. закрыли на тебя очеса свои, — и тогда ты победил, ты сила!
Теперь уже Агрономский, в свою очередь, молча слушал вешания приятеля, но не с хитрецкою ухмылочкой, как тот, а с полным и серьезным вниманием, точно бы какое откровение.
— Ты, конечно, помнишь Конрада Валенрода? — спросил его Охрименко.
— О, еще бы! — с чувством горделивого самолюбия встрепенулся Алоизий Маркович. — Моя мать, ведь, полька была.
— Ну, так вот тебе, друже, наш путь. Старайся всячески, хоть ужом проползай в лагерь врагов, облекайся в их шкуру, ешь и пей, и подпевай с ними, усыпи их подозрительность, и незаметно, как Конрад, заражай всех и вся вокруг себя своею чумою. Это, брат, рецепт верный!.. И подумаи-ка сам, если бы по всем-то ведомствам да сидело бы на верхах и под верхами хоть пятьдесят процентов «наших», «своих», — го-го, що бы воно було!.. Да мы бы, брат, в какой-нибудь один, другой десяток лет тишком-молчком так обработали бы исподволь и незаметно нашу матушку Федору великую, довели бы ее до такого положения, что ей, як тий поповий кобыльци, а ни тпрру, ни ну!.. Сама бы пошла на капитуляцию перед нами, и тогда мы — господа положения. Канцелярия!., хм!.. Вот тоже дурни Бога нашего ругают там в газетах своих, да в журналах канцелярию, — канцеляризм, вишь, заедает нас и проч. Не-ет, голубе мий сизый, канцеляризм — великое дело, с нашей точки зрения, она нам за лучшего союзника, и с ним мы куда скорее придем к искомому результату!., похерить канцеляризм, живую власть поставить на место его, — да это Боже избави! Это погибель наша!.. И это публицистическое болванье такой простой штуки не понимает!., дурни, братику, мы были со своими хождениями в народ и конспиративными квартирами. Пропасть «своих» только ни за пол-шелега погубили, пользы — а-ни на щепоть кабаки!.. Не-ет, шалишь, брат, больше никто меня на эту штуку не подденет. Служить надо, канцелярию забирать в свои руки, от що! — а не донкихотствовать!.. И тогда подымись-ка что в России заправское, — одолеете вы, положим, — ан мы тут как тут, мы готовы! — к вашим услугам! При первом же серьезном успехе движения, — конечно, мы ваши и с вами, и всю государственную машину сохраним для вас в непрерывном действии, и преподнесем ее вам, як крашанку на Велик-день! — Ось вона вам, наша мать-канцелярия сиропитательница!
Агрономский еще с «ливреи» и «брелока» поймал уже хвост и уразумел суть его идеи, но не мешал ему высказываться до конца, потому что ему доставляло высокое, в своем роде, наслаждение следить в убежденной речи друга за развитием столь «симпатичной» ему темы и смаковать всю прелесть этой «умной и новой эволюции». Как практик сам, он не прочь был отдать дань достодолжного уважения своему практическому другу, раскрывшему вдруг перед ним такие широкие, новые горизонты, такие смелые течения для «общего дела», о существовании которых он и не подозревал, сидя в своем медвежьем углу и пережевывая жвачку писаревщины и чернышевщины 60-х годов. Чувствовал он только, что все это тем более ему симпатично, что и сам он, в сущности, делает подобное же практическое дело, только попроще, в более суженной рамке местного земства и не задаваясь столь дальновидными целями, а просто играя, с одной стороны, в свою пользу, в либеральную оппозицию на земских собраниях и «способствуя просвещению» в известном духе «детей народа», а с другой — преспокойно спаивая в то же время в своих кабаках «отцов» этих самых «детей». Но то, чем является теперь перед ним Охрименко с его идеями и практическим их применением, — это, очевидно, продукт новейшего времени и новых веяний, от которых они, старые идеалисты нигилизма 60-х годов, куда как отстали! «Да, все это превосходно, все это дивно хорошо», думалось ему, «если… если только приятель не врет перед старым товарищем, драпируя свою чиновничью физию во львиную шкуру». Но идея — о! самая идея — это другое дело. Идея нравилась ему бесконечно, независимо от того, правду ли говорит Охрименко, или врет, думая, может быть, оправдать этим свое чинодральство.