Товарищ Кисляков
Шрифт:
Дом был населен наполовину интеллигенцией всяких сортов, наполовину — пролетариатом. У пролетариата были в изобилии дети, у интеллигенции — собаки.
И в те часы, когда собак выводили на прогулку, двор превращался в какой-то вертеп. Собаки, вырвавшись на свободу, начинали носиться по двору, как оголтелые. Неосторожный посетитель, сунувший нос в калитку, с испугом захлопывал ее опять, когда перед ним в тот же момент вырастала собачья стая душ в пять-шесть, а хозяева в несколько голосов кричали на них и предлагали войти, так как «собаки не кусаются».
Если посетитель нерешительно вступал во двор, на него со всех сторон бросалось еще столько же псов всех пород и мастей. Одни виляли хвостами, другие нюхали
На черной лестнице посетителя сразу, как пар на банной полке, покрывали с головой кухонный дым и сковородный чад. А в углу на каждой площадке, против раскрытой в кухню двери, стояли ящики и ведра, переполненные всякой кухонной благодатью — огуречными очистками, яичной скорлупой и арбузными корками. Некоторые не могли вместить всего изобилия, и очистки всех видов накапливались уже кругом них на полу и даже распространялись по всей лестнице, когда ребятишки, затеяв игру, начинали поддавать ногами попавшуюся арбузную корку, перебивая ее друг у друга.
Тут же всегда шныряли грязные, отрепанные кошки.
Квартира, в которой жил Ипполит Кисляков, вмещала в себя десять семейств, что составляло двадцать семь человек.
Огромный коридор с дверями по обеим сторонам был сплошь заставлен сундуками, корзинами, шкафами.
Благодаря обилию вещей, в коридоре было темно, и проходившие из уборной или кухни к себе в комнаты жильцы то и дело сажали шишки на лоб или синяки на коленку, поминая при этом подходящими словами тех, кто наставил тут этой благодати, хотя и их собственные вещи занимали здесь немалую долю, и еще было неизвестно, о чужое он ушибся или о свое. Квартира в противовес фасаду дома производила впечатление мебельного или ломбардного сарая, где после аукциона валят всё в кучу.
Около парадной двери висел телефон, и вся стена около него была исписана номерами телефонов и изрисована женскими головками. Вешалка стояла пустая, так как на нее боялись вешать платья из опасения, что украдут.
В маленьком коридорчике перед кухней помещалась уборная, которая была вечно кем-то занята. Утром занята, днем занята и ночью занята.
— Какой чорт только там сидит! — говорил кто-нибудь в отчаянии и злобе, избегавшись взад и вперед — из комнаты до уборной и обратно. Объяснялось это отчасти тем, что вместе с уборной была и ванная.
Обитатели квартиры были такого разнообразного состава, таких различных занятий и положений, как будто они во время случившегося потопа бросились сюда и наспех захватили, кому что пришлось. Но в общем здесь было две трети интеллигенции, одна треть пролетариата.
Из пролетариата здесь жили два слесаря с семьями и партия штукатуров, от которых постоянно была белая дорога из их следов по коридору по направлению к уборной.
Около самой парадной двери, рядом с телефоном, была комната мещанки по фамилии Печонкина. В раскрытую почти всегда дверь виднелась железная кровать с одеялом из разноцветных треугольников, со множеством пуховых подушек горкой, комод с гипсовой кошкой и увеличенная супружеская фотография, засиженная мухами. Мещанка на каждый звонок высовывала из дверей голову и всегда знала, кто у кого бывает.
Рядом с ней — Кисляковы, рядом с Кисляковыми — молодая пара по фамилии Звенигородские, очень интеллигентные люди, слывшие в квартире примерными супругами. Оба высокие, стройные. Он — по профессии архитектор — всегда ходил в шляпе, перекинув через руку пальто, она — в маленькой, надвинутой низко на глаза шляпе и строгом синем костюме. Их звали неразлучниками, они всегда ходили вместе и отличались необыкновенной корректностью и вежливостью.
Следующая за ними была комната Дьяконовых, бывших хозяев этой
квартиры. Муж, высокий молчаливый и покорный мужчина, ходил в лавочку, кипятил кофе в кухне у плиты. Жена, высокая полная дама, вставала поздно, и день у нее начинался криком. Кричала она на всех: на тех, что долго сидят в уборной, на тех, что ошибаются в количестве звонков. Она была раздражена на всех за то, что они жили в её квартире. Без конца боролась и судилась с мещанкой из-за темного чуланчика, который та заняла и не хотела уступать. У них был сын лет пятнадцати (единственный отпрыск интеллигенции во всей квартире), с ним не знали, что делать, так как его никуда не принимали; он был явно преступный тип, убеждениям не поддавался, наказаний не боялся и даже грозил родителям, что зарежет их.Дальше жил пожилой профессор с женой. Он был низенький, лысый, всегда ходил в низко сползших штанах. Был неприятен тем, что по утрам вытрясал свои штаны в дверь, бывшую как раз против комнаты Кисляковых. Это больше всего выводило из себя Елену Викторовну. А у профессорши были две маленьких тупорылых, безносых японских собачки с длинными висячими ушами. Они были очень безобидны, пугливы и только тихо гадили по всем углам.
На другой стороне коридора обитал статистик, — высокий мужчина, выходивший по утрам из ванной с такими всклокоченными волосами, что на него лаяли все большие собаки, а маленькие японцы опрометью бросались в свою комнату.
Последние две комнаты, за № 9 и 10, по коридору занимали какая-то красивая дама, всегда проходившая в ванную по утрам под лиловым шарфом, и еще другая дама, пенсионерка. Она всё боялась, что у нее могут отнять пенсию. Отнять могли, по ее соображениям, в двух случаях: если при переосвидетельствовании найдут ее трудоспособной и если увидят, что в комнате у нее хорошая обстановка. Поэтому она целые дни курила, не выпуская папиросы изо рта, чтобы было хуже сердце, и держала свою комнату в невозможном виде, отдав все лучшие вещи из обстановки жене профессора. Пол в ее комнате весь зарос, потому что она боялась его натирать.
А сама ходила всегда нечесаная, в туфлях на босу ногу и в рваном капоте с завернутыми рукавами. Для получения пенсии у нее существовал особый костюм: какая-то десятилетняя кофточка и чёрная косынка. В обыкновенных же случаях она надевала, — правда, не новое, но на шелковой подкладке, — пальто и шляпу.
И совсем уже отдельно, с ходом через маленький коридорчик, помещался, очевидно — крупный, советский работник Натансон. За ним каждое утро приезжал автомобиль и долго гудел под окнами. К нему относились почтительно и осторожно.
День начинали собаки. Едва только по чёрной лестнице раздавались шаги молочниц, как натансоновские собаки поднимали лай и скребли в дверь передними лапами.
Им вторили японцы, — сначала из-за запертой двери, потом, когда их выпускали, они на своих коротеньких лапках выбегали в коридор и, оглядываясь на обе стороны, лаяли, закинув вверх головы.
В ответ на это с остервенением хлопала чья-нибудь плохо прикрытая дверь, сквозь которую лай достигал ушей обладателя комнаты и будил его. Большей частью это был статистик. Он кричал при этом:
— Развели псарню! Ни днем ни ночью покоя нет.
Проходила в кухню мещанка в старом ситцевом платье, без пояса, в туфлях на босу ногу и с жидкими волосами, сошпиленными пучком на затылке.
Почему-то всегда в точном соответствии с ее проследованием открывалась дверь профессорской комнаты, высовывались руки профессора, и он начинал вытрясать свои штаны в коридор. Обыкновенно у него всегда бывали схватки с тем из жильцов, кто в это время проходил по коридору и на кого он вытрясал, так как сам профессор, стоя в одном нижнем, скрывался в комнате и наружу выставлял только руки с вытряхиваемыми штанами и потому не мог видеть проходящих.