Товарищи (сборник)
Шрифт:
Сам Макар привык всегда бесстрашно смотреть в глаза смерти, и теперь он хочет, чтобы и Тимофей встретил ее, Как это подобает человеку. Пусть он и враг, перед смертью он должен возвыситься над собой, над своим прошлым и настоящим. «Нет, он, Нагульнов, не какая-нибудь кулацкая сволочь, чтобы стрелять во врага исподтишка». Он не тот же Тимофей, который участвовал в ночном вероломном убийстве Хопрова и его жены, а недавно, и опять под прикрытием темноты, стрелял из винтовки в Макара. И кроме того, Тимофей непременно должен хорошо знать, от чьей руки он умирает. А Макару тоже необходимо наверняка убедиться, что Тимофей знает об этом, знает. Взятый на мушку нагана, «Тимофей стоял, удобно подставив левый бок», но Макар крикнул: «Повернись лицом к смерти, гад!»
И еще раз он захочет взглянуть на Тимофея, уже мертвого, с недоумением и пристальным вниманием всматриваясь в его черты.
Не простое любопытство владеет и эту минуту Макаром и не низменное
Неужели же только за его внешнюю красоту, совсем не обязательную для мужчины? «Он и мертвый был красив, этот бабий баловень и любимец. На не тронутый загаром, чистый и белый лоб упала темная прядь волос, полное лицо еще не успело утратить легкой розовинки, вздерну тая верхняя губа, опушенная мягкими черными усами, немного приподнялась, обнажив влажные; зубы, и легкий тень удивленной улыбки запряталась в цветущих губах, всего лишь несколько дней назад так жадно целовавших Лушку».
Но чего же еще она искала и находила в нем, так и не распознав за этой красивой наружностью его звериной души и, быть может, наделяя его в своем незрячем сердце совсем несвойственными ему качествами и чертами?..
Конечно же не в отмщение за свою поруганную любовь Макар убил Тимофея, но пока еще Тимофей был жив, обида и ревность как-то еще питали и любовь Макара.
Теперь же «все, что волновало его долгие дни и годы, все, что гнало когда-то к сердцу горячую кровь и заставляло его сжиматься от обиды, ревности и боли, — все это со смертью Тимофея ушло сейчас куда-то далеко и безвозвратно». И что бы там ни говорить, а какая-то перемена произошла с того часа в Макаре. Он как бы оттаял сердцем. Нет, он не поступился ни своей любовью к мировой революции, ни своей ненавистью к ее врагам, но и ненависть его и любовь как бы окрасились скорбью. Вот в какой узел связалась судьба Макара на тропе у перелаза с судьбой Лушки и судьбой Тимофея. Жизнь завязывает такие узлы, которые и развязать нельзя…… только разрубить можно.
После Макар придет в сельсовет к Разметнову и попросит у него ключи, чтобы выпустить Лушку. «Зря», — скажет ему Разметнов. И вот что ответит ему тот самый Макар, который некогда говорил, что женщина нужна мужчине лишь как «курюк» овце. «Молчи, — глухо сказал Макар. — Я ее все-таки люблю, подлюку».
И только теперь Лушка узнает от него, что он все время носил с собой ее кружевной платочек: «Возьми, теперь он мне не нужен».
Но и тут он не спустится со своих нравственных высот. Он признает за Лушкой право оплакать свою любовь: «Ежели хочешь проститься с ним — он лежит у вашего двора за перелазом». И дальше Шолохов пишет: «Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Выть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает…»
Вешенское лето
Жаворонки поют над зеленовато-бурым полем Базковского аэродрома близ Вешек, и трава пахнет так горько и сладко, как только она может пахнуть в степи в полдень знойного лета. Тишина — после того как заглох мотор самолета — обступает такая, которую иначе и не назовешь, как первозданной. Нет, не нарушает ее, а, пожалуй, еще больше подчеркивает мягко наплывающий издалека рокот автомобилей и других машин.
И сразу же властно обступает настроение, которое издавна влюбленной струной дремлет в душе, — только дотронься до нее. Как будто сродни оно и этому томительному запаху нагретой солнцем травы. А вот уже и ударил по глазам из-за свинцовой полосы Дона «шафранный разлив песков». Неужели это и в самом деле лампасы проглянули из зелени парка в центре Вешек? И хоть тут же убеждаешься, что это лампасы танцевального казачьего ансамбля базковских школьников — в станице межрайонный фестиваль, — а струна уже зазвучала громче. И как ей не звучать, если здесь все отзывается этой струне: здесь и колхозы носят названия: «Тихий Дон», имени Шолохова!..
А вот он и сам спускается навстречу со ступенек террасы, как всегда — и все-таки на этот раз как-то по-особенному — собранный и оживленный, как бы обдутый не только нашенским, степным, а и еще каким-то ветром. Впрочем, что же тут гадать: он недавно вернулся из поездки по Англии.
И хотя здесь, на вешенской земле, почему-то вдруг особенно замечаешь, что те самые золотые колосья волос над прекрасным лбом, какими ты их впервые увидел четверть века назад, теперь лежат комьями талого снега, тут же, встречаясь с его глазами, радостно убеждаешься: все те же. И обласкать умеют, и посмеяться, и так потвердеть, что лучше уж человеку тут же чистосердечно и признаться, что слукавил, хотел показаться лучше, чем есть на самом деле.
А
потом убеждаешься, что, несмотря на быстротечность времени, и вся атмосфера в шолоховском доме и во всем что окружает Шолохова, не изменилась, осталась в чем-то самом главном прежней. Несмотря даже на то, что и сам дом уже другой: старый пострадал при гитлеровской бомбардировке Вешек.Та же, что и четверть века назад, сразу охватывает в этом доме поэзия нераздельности жизни и творчества Шолохова с жизнью окружающих его людей и всей страны. Та же поэзия высочайшей ответственности художника слова перед своим народом и перед всем человечеством.
Тогда, почти четверть века назад, Шолохов писал «Тихий Дон». Теперь он пишет книгу о другой, недавней войне, эхо которой еще не умерло в сердцах у многих миллионов людей и будит по ночам инвалидов, безутешных матерей и вдов.
Опять вспоминается Вешенская зимы 1939 года. Метель, в степи темным-темно. Из Миллерово до Вешек нужно ехать полтораста километров по белому бездорожью. Машины ходили редко: Вешки были тогда настоящей глубинкой. Но «Комсомольской правде», снарядившей к Шолохову своего корреспондента, нет до всего этого решительно никакого дела. Известно, что Шолохов заканчивает четвертую книгу «Тихого Дона», и очень важно знать хоть какие-нибудь подробности о том, какой все-таки будет конец, к какому «пристанет» берегу Григорий Мелехов. Читателей всей страны волновал тогда этот вопрос; трудно назвать другую книгу в нашей литературе, за окончанием которой каждый следил бы с таким, можно сказать, личным интересом. В Вешенскую шли сотни писем, требующих, чтобы Григорий Мелехов непременно оказался с красными. Но были и такие письма, в которых говорилось, что ему не может быть пощады. Или — или, третьего не дано.
И сегодня, когда литературные критики уже успели написать на эту тему целые тома, волнение читательского моря вокруг судьбы Григория Мелехова нет-нет и вспыхнет с новой силой, а тут и жизнь все время подбрасывает новый «материал» о месте личности в истории, в борьбе своего народа. А тогда все еще было так свежо, так остро, и отблеск времени, в которое жили Григорий, Аксинья, Наталья, еще не померк, еще падал на лица людей, на тех событий. Еще и критики не успели привыкнуть к мысли, что к героям Шолохова тоже нужно подходить как в литературным героям, к художественным образам. Нет, не только искали прототипов Мелехова, не только изучали во всех подробностях биографию казака, который и внешностью и деталями своей военной анкеты был «ажник вылитый Гришка», но и всерьез ходили по следам самого что ни на есть «доподлинного» Григория Мелехова, которого, по словам одних, зарубили красные на Каменском мосту через Северский Донец, а по словам других, видели где-то на Кубани. В Москве разговоров об этом было не меньше, чем на Дону.
И легко понять редакцию молодежной газеты, которая привыкла получать информацию из самых первых рук. А для этого можно снять одного из своих военных корреспондентов и с фронта начавшейся тогда советско-финской войны. Кстати, интересно бы знать, что думает об этой войне Шолохов. В Финляндии он бывал.
А Шолохов, еще совсем молодой Шолохов (ему тогда было тридцать четыре года), хотя уже и автор трех книг «Тихого Дона», первой книги «Поднятой целины», увидев на корреспонденте газеты красноармейскую шинель, и рта не дает ему раскрыть для нетерпеливого вопроса: «Что будет с Григорием?», а сам начинает «брать интервью» вопросом: «Ну как там, на фронте?» И, охлаждая молодой, воинственный пыл корреспондента, начавшего рассказывать ему «военные эпизоды», он начинает вставлять в его восторженную реляцию свои скупые реплики. Да, в Финляндии он бывал, страна эта не такая, которую можно закидать шапками. Не будет эта война, как, может быть, думают некоторые, увеселительной прогулкой. При этом глаза Шолохова внимательно-сочувственно ощупывают красноармейскую шинель на своем собеседнике, как бы к чему-то примериваясь и встревоженно предчувствуя, что вскоре в такие шинели оденется весь народ. И поэтому совсем неохотно переходит потом он к разговору о Григории Мелехове.
Теперь, издалека, можно, пожалуй, правильнее понять, почему он тогда с такой неохотой говорил об этом. Тут дело не только в том, что Шолохов и вообще не любил распахивать свою душу, рассказывать о своих замыслах, давать интервью. Эта черта присуща ему и сегодня. Но тогда он только-только подходил к концу своего повествования о поисках, блужданиях и заблуждениях людей на дорогах первой мировой войны, революции и гражданской войны. И вот, оказывается, опять надвигалась на ого страну, на его народ война. Он и на Западе до этого бывал и своим зорким взором проницал, какая это неизмеримо более жестокая, нежели предыдущая, должна быть война. Он, разумеется, не мог предугадать тогда, что вал ее докатится до самого Дона, вплоть до станицы Вешенской, и что гитлеровские летчики будут бомбить его дом, убьют его мать, но он то и дело возвращался в разговоре к Германии, к Гитлеру, он прерывал восторженные молодые реляции и складочка по складочке ощупывал глазами солдатскую шинель.