Товарищи (сборник)
Шрифт:
Не осталось ни одной казачьей песни, которой не сберегла бы его память с голосов станичных песенников, еще и поныне расстилающих по вечернему Дону величавую летопись жизни своих предков. И никогда не забыть, как с особенной — грозной — тоской певшие их у коновязей в 1942 году в предгорьях Кавказа казаки Донского кавкорпуса вдруг, заспорив между собой, как правильнее петь ту или иную песню, бросались сверять ее слова с «Тихим Доном», с книжками которого они не расставались и на фронте.
А недавно лишний раз напомнило мне, какое место казачья песня занимала всегда в жизни автора «Тихого Дона», когда в день золотой свадьбы в семье у Шолоховых вышли во главу стола все четверо взрослых детей Михаила Александровича и Марии Петровны: Светлана, Александр, Мария, Михаил — и запели все ту же «А из-за леса, леса, копия мечей, едет сотня казаков-усачей» совсем так, как ее и в нашем казачьем хуторе в дни новых и старых праздников поют. Только от отца и матери они могли эту чисто донскую манеру пения перенять. Наклонив голову, строго слушал их отец, и кто знает, какие при этом бури проносились под его высоким, как будто скульптором вылепленным лбом, только синяя жилка набухала у виска. А рядом с ним сидела и, полуобернув лицо к детям, слушала песню та, с Аксиньиными глазами, которая тоже сопутствовала ему всю жизнь, как степная песня.
Между началом работы Шолохова над «Тихим
И еще семь лот пройдет между началом и окончанием работы Шолохова над четвертой книгой «Тихого Дона». Но что это были за семь лет, сколько они вобрали в себя, дали ему и взяли у него, потребовали нравственных и физических сил! Может быть, не столько даже для того, чтобы в часы ночного уединения на своем станичном крутобережье «побороться» за Григория Мелехова, сколько для того, чтобы побороться за жизнь и честь героев коллективизации на Дону, таких, как те же вешенские партийные, советские, земельные работники Луговой, Логачев, Лимарев, Красюков, или за своих товарищей по перу, таких, как известный писатель Алексей Бибик. В обстановке начала и конца тридцатых годов Шолохов, полностью разделявший курс своей партии на коллективизацию сельского хозяйства, поднимает свой голос против тех перегибов в практике колхозного строительства, которые несовместимы были с этим курсом. Когда надо было, до ЦК доходил — и там поддерживали его. Здесь, думаю, не меньшую, чем уже опубликованные три книги «Тихого Дона», если не большую, роль сыграла в те дни первая книга «Поднятой целины», которую сразу же приняли на вооружение партия, весь народ. Больше того, что сделал тогда Шолохов, никто не сделал — и об этом должны знать. Куда как смело заявлять о своей «смелости» после того, как партия уже бесповоротно осудила нарушения революционной законности, но Шолохов никогда — ни до этого, ни после — в смелость не играл. Если надо было, он просто заступался за честных людей.
Теперь с идейно-художественных высот, достигнутых в первой книге «Поднятой целины», он яснее увидит и ту высоту, на которую ему еще предстояло подняться со своими героями в четвертой книге «Тихого Дона». С теми же самыми людьми, которые совсем недавно вернулись к мирному труду пахарей с полей сражений гражданской войны, он горячей бороздой коллективизации прошел, и за это время ему дано было еще глубже заглянуть в их сердца и в те годы, когда не за плугом брели они, с жадностью вдыхая запах родимой земли, а с винтовками и с шашками метались по этой земле, поливая ее своей и чужой кровью. Из казачьего, начала тридцатых годов, хутора Гремячий Лог, он с еще большей, чем прежде, вор костью на казачий, начала двадцатых годов, хутор Татарский взглянет, проницая сквозное действие своей генеральной темы. Всё — от истоков до устья — русло ее с бушующей рекой народной жизни. Ему ли было не знать, в какие суровые формы выливалась борьба за землю и власть на Дону. Какого-нибудь «серединного», третьего пути в этой борьбе двух враждующих лагерей но могло быть: или — или. Но и все это не так-то просто было, если между берегами двух непримиримых классовых начал шарахалась из стороны в сторону не какая-нибудь горстка людей, а немалая часть трудового казачества. И отравленная сословными предрассудками, и натравливаемая генералами Красновыми — фицхалауровыми на «лапотную совдепию», и подогреваемая теми перегибами, к которым приложили на Дону свою руку «леваки», огульно причислявшие всех казаков к белому стану. В том-то и будет бессмертие могучего организма «Тихого Дона», что автор его, ничего не отслоив и не изъяв из огнедышащей, кровоточащей действительности тех лет, с бесстрашной правдивостью от начала до конца свою эпическую песню поэму споет. И не из хутора ли Гремячий Лог начала тридцатых годов он, оглянувшись, с такой яркостью увидит хутор Татарской начала двадцатых годов, с тем сверкающим под холодным солнцем днем, когда Григорий Мелехов, перейдя по донскому мартовскому льду на родной берег, поднимет на руки своего сына.
Нет, все не так-то просто было, если в «Поднятой целине» даже и Хопров, которого Островнов держит, как ему кажется, на надежном крючке, припугивая его прошлой службой в карательном отряде, вдруг восстает в решающий момент: «Я против власти не поднимаюсь и другим не посоветую. И ты, Яков Лукич, занапрасну народ подбиваешь на такие штуки. Офицер, какой у тебя ночевал, он чужой, темный человек. Он намутит воду — ив сторону, а нам опять расхлебывать. В эту войну они нас пихнули супротив Советской власти, казакам понашили лычки на погоны, понапекли из них скороспелых офицеров, а сами в тылы подались, в штабы, с тонконогими барышнями гулять… Помнишь, дело коснулось расплаты, кто за общие грехи платил?» Если прозревает, хоть и с запозданием — в 1930 году — Хопров, который когда-то в карательном отряде служил, то у Григория Мелехова это прозрение должно было наступить гораздо раньше. С его задатками и качествами неизмеримо более яркой, незаурядной личности. С его непреодолимым отвращением к войне, в которую и казачью «говядинку» вместе с массой другой, одетой в серые шинели, «говядинки» ввергнул царизм в августе 1914 года. С явной тягой к революционеру из рабочих Гаранже и к революционеру из казаков Подтелкову и с явно тяготившей Григория ношей командира повстанческой дивизии, которую он с облегчением сбрасывает со своих плеч, все время до этого чувствуя себя среди других офицеров «белой вороной». Разве не угрожает он своему начальнику штаба Копылову перейти к красным — и разве не выполняет потом свою угрозу?! Да, немало накопилось в его послужном списке и такого, что может быть поставлено ему в вину: и обманывался, и жестоко оступался, болтаясь, по собственному признанию, как навоз в проруби. Но автор «Тихого Дона» не зачерпывает одним бреднем генеральско-атаманскую верхушку и тех казаков, которые, скрестив было свои шашки с красноармейскими клинками, потом решительно перешли на сторону бойцов за Советскую власть, искупая свои прошлые грехи перед нею.
«Вместе с ним в Новороссийском поступили в Конную армию
товарища Буденного, в четырнадцатую дивизию. Принял наш Григорий Пантелевич сотню, то бишь эскадрон, я, конечно, при нем состою…» — сообщает Аксинье вернувшийся с польского фронта по ранению Прохор Зыков, не без гордости за своего бывшего командира: «Переменился он, как в Красную Армию заступил, веселый из себя стал, гладкий, как мерин».«— Что ж он, может, в отпуск… — заикнулась было Аксинья.
— И думать не моги! — отрезал Прохор. — Говорит, буду служить до тех пор, пока прошлые грехи замолю».
И можно ли сомневаться, что, если бы не последний крутой разговор с Михаилом Кошевым, не оказалось бы в послужном списке у Григория и последней, до крайности нелепой, ошибки — службы в банде Фомина, где он снова чувствует себя чужим человеком. С каким наслаждением он, бежав из банды, топит потом в проруби свою винтовку и патроны, пересчитав их перед этим все до единого, как бы подводя окончательный итог всем былым заблуждениям: «Их было двенадцать обойм и двадцать шесть штук россыпью». С какой жадностью твердит, подняв на руки Мишатку: «Сынок… сынок». И сколько надежды в его словах, хотя, казалось бы, это и «было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром». По это же и его будущее, его сын, которого еще нужно взрастить, поставить на ноги и уберечь от тех ошибок, от которых не сумел уберечься его горемычный отец.
Нет, еще задолго до того, как выплеснул в лицо Островнову свою ненависть казак Никита Хопров, начнет прозревать казак Григорий Мелехов — и это со все большей ясностью виделось автору «Тихого Дона», по мере того как он, прослеживая путь своего героя, возвращается с ним в хутор Татарский. И каким бы извилистым ни был этот путь Григория, «правится» он все туда же, куда «правилась» тогда и вся масса трудового казачества — к берегу Советской власти.
Но, может быть, самым поразительным будет все возрастающая сила воздействия романа «Тихий Дон» на умы и сердца людей во всех уголках планеты, исходящая из неповторимости открытия его автором в художественных образах и картинах одного из самых жгучих явлений современности, которую в критике и в литературоведении «мелеховщиной» назовут. И от этого еще больше забеспокоятся в своих порастающих бурьяном забвения лежбищах снедаемые ненавистью и завистью к автору «Тихого Дона». Чем дальше, как привороженные, будут сопутствовать они своими взорами его литературным героям, тем все больше убеждаться будут, как, завершая «Тихий Дон», его автор все ближе подводит своих читателей к тому выводу, что Григорий Мелехов и, казалось бы, производное от него явление «мелеховщина» далеко не равнозначны. Больше того, в определенных конкретно-исторических условиях они могут и отрываться друг от друга, и вступать в противоречие друг с другом.
И снова все это неотторжимо будет на страницах «Тихого Дона», от того, что искал и находил для себя его автор на страницах у Ленина, призывавшего прежде всего видеть классовую природу борьбы, полыхавшей на просторах казачьего края. Надо было обладать чуткостью Ленина, чтобы своевременно улавливать все изменения и сдвиги в среде казачества в русле все более резкого размежевания классовых интересов. Рушился, разламывался на части «казачий мрамор» сословности, и никакими прослойками патриархальных традиций, кастовых привилегий уже не спаять было его. Белая крошка выдавливалась жерновами борьбы из массы трудового казачества, как явно чужеродная ей, насильственно внедренная царизмом, и этот донской «мрамор» все больше приобретал пурпурный оттенок. Все эти сдвиги и новые оттенки со свойственной ему зоркостью улавливал Ленин, призывая органы Советской власти на Дону извлекать из них практические уроки. Гул процессов в глубинных недрах казачества доходил до его слуха, настораживая и вселяя надежды. Если и задолго до революции он прислушивался к этому гулу, то теперь с неотступным вниманием отмечал все малейшие перемены в объятых пожаром степях Дона, вскрывая классовую природу событий, озабоченный необходимостью скорейшего привлечения на сторону Советской власти трудового донского крестьянства.
Не забудем, однако, что возвращается Шолохов к «Тихому Дону» в те самые дни, когда только что вернулся в свою боковушку в хутор Гремячий Лог и есаул Половцев: «Старое начиналось сызнова». Не по «вине» ли того же автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины» уже привыкли мы, что факты и явления жизни и литературы стали настолько переплетаться, что иногда уже и невозможно понять было, где кончается одно, а где начинается другое.
В то время, когда Шолохов в станице Вешенской завершает «Тихий Дон», поблизости отлеживаются в боковушках в ожидании своего часа те, кто уже безошибочно узнал себя в половцевых и островновых. Все более наливаясь злобой и к тому, кто, заглядывая под их нахлобученные башлыки, звал читателей посмотреть, какие «волчьего склада» лбы скрываются под ними. Лишь на запах войны выползут они в надежде теперь сразу же решить все нерешенные «задачи» свои, заодно смахнув с лица земли вместе со всем советским и советскую культуру. Вместе с Шолоховым и ему подобными из «оруженосцев» ее. В полицаи, старосты, бургомистры «подадутся» эти обитатели волчьих буераков, и страшную книгу их злодеяний до сих пор строка по строке расшифровывает наш народ: матери, вдовы и сироты не вернувшихся с войны солдат, советских подпольщиков, партизан. По лютости своей подручные оккупантов старались превзойти своих хозяев, выслуживаясь перед ними. В то время как весь наш народ, поднявшись на защиту Родины, ушел на фронт.
Добровольно ушел вместе со всеми на фронт и всемирно известный автор только что завершенного романа «Тихий Дон», а теперь военный корреспондент «Красной звезды» и «Правды». Как ушли на фронт и его товарищи по перу, вся наша боевая советская литература ушла. И вот уже над полем великой битвы залпом катюш раскатился рассказ Шолохова «Наука ненависти», опубликованный в «Правде» 22 июня 1942 года, через год после нападения Гитлера на нашу страну. К тому времени, говорит герой этого рассказа лейтенант Герасимов, советские люди уже «и воевать научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. Казалось бы, любовь и ненависть никак нельзя поставить рядышком, знаете, как это говорится: „В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань“, — а вот у нас они впряжены и здорово тянут! Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей Родине и мне лично, и в то же время сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под фашистским игом. Вот это-то и заставляет меня, да и всех нас, драться с таким ожесточением, именно эти два чувства, воплощенные в действие, и приведут к нам победу. И если любовь к Родине хранится у нас в сердцах и будет храниться до тех пор, пока сердца эти бьются, то ненависть всегда мы носим на кончиках штыков. Извините, если это замысловато сказано, но я так думаю, — закончил лейтенант Герасимов и впервые за время нашего знакомства улыбнулся простой и милой, ребяческой улыбкой». Но это после боя и среди своих, а в бою: «Политрук придвинулся ко мне, перешел на шепот: — Мне с ним пришлось два раза ходить в атаку: силища у него лошадиная, и вы бы посмотрели, что он делает… Всякие виды мне приходилось видывать, но как он орудует штыком и прикладом, знаете ли, это страшно!»