Трагедия Цусимы
Шрифт:
— Позвольте, позвольте, господа! Прошу слова! — возвысил голос старший штурман Зотов (он же и первый лейтенант), любивший и умевший поспорить. — Очевидно, что для нас наилучший путь восточная часть Корейского пролива. Помимо всяких других соображений, по-моему, главное, что здесь широко, глубоко, свободно для маневрирования и безопасно для плавания в какую угодно погоду. Даже чем погода хуже, тем для нас лучше. Все это говорено-переговорено, жевано-пережевано, и сами вольтерьянцы не станут об этом спорить. Полагаю, Того не глупее нас и так же хорошо все это понимает. Кроме того, полагаю, что употребление циркуля и четырех правил арифметики ему также известно, а тогда он без труда рассчитает, что если бы мы выкинули такой трюк, как поход кругом Японии, и решились бы заведомо, еще до встречи
— Например, в Мазампо! — перебил младший штурман, мичман Баль.
— Согласен и на Мазампо, но позвольте кончить. Надежды на отсутствие главных сил японцев я считаю ребячеством. По моему мнению, мы достигли кульминационной точки нашей авантюры. Завтра будет решение: или по вертикалу, — Зотов энергично махнул рукой сверху вниз, — или, — и он тихо повел рукой вправо, плавно опуская ее книзу, — медленно, но верно, по параллели к точке захода…
— Как? Почему? Отчего к точке захода? — запротестовали кругом…
— Оттого, что если и не сразу, — крикнул Зотов, — то конец все тот же! Пройти во Владивосток с победой, овладеть морем — нельзя и думать! Можно только проскочить! А проскочивши за 2–3, много 4, выхода, сожжем все запасы угля и отцветем, не успевши расцвесть. Будем готовиться к осаде, свозить пушки на берег, обучать команду штыковому бою…
— A bas! a bas! Conspuez le prophKte! — шумели одни…
— Hear! Hear! Strongly said! — кричали другие…
— Что за австрийский парламент! Дайте ему кончить! — гудел бас Богданова.
— Отбросив решение вопросов далекого будущего, которые приводят господ присутствующих в такое возбуждение, — продолжал Зотов, воспользовавшись минутой затишья, — позволю себе сказать несколько слов о ближайшем. Я предусматриваю три возможности. Первое: если нас уже открыли или откроют в течение этого дня, то, без всякого сомнения, за ночь последует целый ряд минных атак, а наутро бой с японским флотом, — это будет неважно. Второе: если нас откроют только завтра, то мы начнем бой в полном своем составе, целые и невредимые, — это уже лучше. Наконец, третье: если мгла еще сгустится и вообще погода испортится, то, благодаря ширине пролива, нас могут либо вовсе прозевать, либо открыть слишком поздно, когда между нами и Владивостоком будет чистое море, — это будет совсем хорошо. По этим трем пунктам желающие могли бы даже открыть тотализатор. С своей стороны, готовясь к худшему и предвидя беспокойную ночь, предложил бы всем пользоваться каждым свободным часом, чтобы отоспаться впрок…
Речь имела успех.
II
По-видимому, до сих пор судьба нам благоприятствовала: нас еще не открыли. На эскадре всякое телеграфирование было прекращено, зато мы тщательно принимали телеграммы японцев, а минеры прилагали все усилия, чтобы определить и направление, откуда они идут. Еще в ночь на 13 мая, а затем днем того же числа начался разговор двух станций, вернее, донесения одной, ближайшей, находившейся впереди нас, которой отвечала другая, более отдаленная и левее. Телеграммы были не шифрованные. Несмотря на непривычку наших телеграфистов к чужой азбуке и на пропуски, оказавшиеся в самой азбуке, у нас имевшейся, можно было разобрать отдельные слова и даже фразы: «Вчера ночью… ничего… одиннадцать огней, но в беспорядке… яркий огонь… то же звезда»… и т. п.
Вероятнее всего, это была сильная береговая станция на островах Гото, которая куда-то далеко доносила о том, что видит в проливе.
К вечеру послышался
разговор еще и других станций. К ночи их набралось до семи. Телеграммы были уже шифрованные, но по их краткости, однообразию и по тому, как они начинались и прекращались в определенные периоды, можно было с большой вероятностью сказать, что это не донесения, а перекличка разведчиков. Несомненно, что мы еще не были открыты.С заходом солнца эскадра сомкнулась как можно теснее. В ожидании минной атаки половинное число офицеров и команды дежурили у орудий, прочие спали, не раздеваясь, близ своих мест, готовые вскочить по первому звуку тревоги. Ночь наступила темная. Мгла, казалось, стала еще гуще, и сквозь нее едва мерцали редкие звезды. На темных палубах царила напряженная тишина, изредка прерываемая вздохами спящих, шагами офицера или вполголоса отданным приказанием. У пушек словно замерли неподвижные фигуры прислуги. Все бодрствовавшие зорко вглядывались во мрак — не мелькнет ли где темный силуэт миноносца, чутко вслушивались — не выдаст ли незримого врага стук машины, шум пара…
Осторожно ступая, чтобы не разбудить спящих, я обошел мостики, палубы и спустился в машину. Яркий свет на мгновение ослепил меня. Здесь царили жизнь и движение. Люди, бойко стуча ногами, бегали по трапам; раздавались звонки, окрики; приказания передавались полным голосом… но, вглядевшись пристальнее, и здесь я заметил ту же напряженность и сосредоточенность, то же особенное настроение, которое господствовало наверху. И вдруг мне показалось, что все — и высокая, слегка сгорбленная фигура адмирала на крыле мостика, и нахмуренное лицо рулевого, склонившегося над компасом, и застывшая на своих местах орудийная прислуга, и эти громко разговаривающие и бегающие люди, и гигантские шатуны, тускло поблескивающие своей сталью, и мощное дыхание пара в цилиндрах — все это одно…
Старая морская легенда о корабельной душе вдруг всплыла в моей памяти, о душе, которая живет в каждой заклепке, которой держится каждый гвоздь, каждый винтик и которая в роковые минуты властно охватывает весь корабль с его экипажем, превращает в единое неделимое сверхъестественное существо и людей, и окружающие их предметы… Мне вдруг показалось, что эта душа заглянула мне в сердце, и оно забилось с неведомой силою… Казалось, на мгновение я постиг это существо, которому имя — «Суворов», в котором любому из нас цена — не более любой заклепки…
Это было мгновение сумасшествия… Потом все прошло. Осталось только ощущение какой-то особенной бодрости, какой-то глубокой решимости…
Рядом со мной старший механик, капитан Вернандер, мой старый соплаватель и приятель, что-то раздраженно доказывал своему помощнику. Я не слышал его слов и не мог понять, чего он так волнуется, когда все уже окончательно определилось: ни лучше, ни хуже не будет и ничего переделать нельзя.
— Полноте ершиться, дорогой! — сказал я, беря его под руку, — пойдем лучше, выпьем чаю — в горле пересохло…
Он только удивленно вскинул на меня своими симпатичными серыми глазами и, ничего не ответив, позволил себя увести.
Мы поднялись в кают-компанию. Обыкновенно в этот час шумная и людная — она пустовала. Два-три офицера от «подачи» и ближайших плутонгов крепко спали на диванах в ожидании тревоги или своей очереди вступить на вахту. Однако дежурный вестовой оказался на высоте положения и угостил нас чаем.
Опять кругом — жуткая тишина…
— Главное — не пори горячки…
— Один хороший выстрел — лучше двух плохих. Помни, что лишних снарядов нет и до Владивостока взять неоткуда… — доносился чей-то сдержанный голос из-за притворенной двери кормового плутонга. Кажется, говорил мичман Фомин.
— Поучает!.. — сердито буркнул Вернандер, давясь горячим чаем.
Я видел, что он чем-то очень разогорчен и хочет излить душу.
— Ну, рассказывайте, дорогой! Что у вас приключилось?..
— Это все проклятый уголь немецкой поставки… — Он понизил голос и оглянулся кругом. — Вы ведь знаете, что у нас было несколько самовозгораний в ямах?
— Знаю. Но ведь, слава Богу, удачно тушили. Разве опять?
— Да нет! Не то! Понимаете: горелый и тушеный уголь уж совсем другое. Расход большой! Против хорошего угля — процентов 20–30!..