Трактат о манекенах
Шрифт:
Происходят здесь и куда более странные вещи, которые я старательно отодвигаю от себя, вещи фантастические по своей абсурдности. Неоднократно, когда я выхожу из комнаты, у меня возникает ощущение, будто кто-то удаляется от нашей двери и сворачивает в боковой коридор. Или кто-то идет впереди меня, не оборачиваясь. И это не медицинская сестра. Я знаю, кто это! «Мама!» — кричу я дрожащим от волнения голосом, и мама поворачивает ко мне лицо и какое-то мгновение смотрит на меня с умоляющей улыбкой. Что тут происходит! В какой я запутался ловушке?
Не знаю, может, это влияние поры года, но дни набирают более солидную тональность, становятся сумрачней и темней. Ощущение, будто на мир смотришь через совершенно темные очки.
Пейзаж является словно бы дном огромного аквариума — заполненного разведенными чернилами. Деревья, люди, дома превращаются в темные силуэты, колышущиеся, как подводные растения, на фоне чернильной этой бездны.
Около Санатория полным-полно черных собак. Собак разного роста и вида; почти стелясь, полные сосредоточенности
Они пробегают по две, по три, чутко вытянув шеи, насторожив уши, и из гортаней у них непроизвольно вырывается тихий скулеж, что выдает высочайшую степень возбуждения. Поглощенные своими проблемами, вечно спешащие, вечно на бегу, вечно устремленные к непонятной цели, они почти не обращают внимания на проходящего человека. Лишь иногда на ходу стрельнут на него глазами, и из этого брошенного искоса взгляда на миг вырывается бешенство, обуздываемое только лишь недостатком времени. Иногда, правда, они дают волю злобе и, опустив низко голову, со зловещим рычанием направляются к человеку, но на полпути отказываются от своих намерений и огромными прыжками уносятся дальше.
С этим бедствием ничего не поделать, но на кой черт администрация Санатория держит на цепи громадного волкодава, чудовищную зверюгу, настоящего оборотня, прямо-таки дьявольски злобного и дикого?
Мурашки пробегают у меня по коже всякий раз, когда я прохожу мимо его будки, возле которой на короткой цепи сидит он с дико вздыбленным вокруг головы воротником косм, усатый, щетинистый, бородатый, демонстрируя механизм могучей пасти, полной клыков. Он не лает, нет, просто при виде человека его свирепая физиономия становится еще страшнее, черты ее застывают в выражении бесконечного бешенства, и, медленно поднимая чудовищную морду, он заходится в конвульсии низкого, яростного, вырывающегося из глубин ненависти воя, в котором прорывается горечь и отчаяние бессилия.
Отец, когда мы вместе выходим из Санатория, проходит мимо этого чудища с полнейшим безразличием. Я же каждый раз до глубины души бываю потрясен этим стихийным проявлением бессильной ненависти. Сейчас маленький, худой отец семенит рядом со мной мелкими старческими шажками, и я вижу, что уже на две головы выше его.
Подходя к рынку, мы обнаруживаем небывалое движение. По улице бегут толпы людей. До нас доносятся какие-то невероятные слухи о вторжении в город неприятельской армии.
Среди всеобщего замешательства люди обмениваются пугающими и противоречивыми сообщениями. Трудно взять в толк, что происходит. Война, которой не предшествовали дипломатические шаги? Война среди всеобщего блаженного спокойствия, не нарушаемого ни одним конфликтом? С кем война и из-за чего? Нам сообщают, что вторжение неприятельской армии подтолкнуло партию недовольных выйти с оружием в руках на улицы и терроризировать мирных обывателей. И мы действительно увидели группу заговорщиков; в черных цивильных костюмах, с перекрещенными на груди белыми ремнями они молча продвигаются по улице с винтовками наперевес. Толпа отступает перед ними, сбивается на тротуарах, а они идут, бросая из-под цилиндров иронические темные взгляды, взгляды, в которых рисуется чувство превосходства, проблеск злорадного веселья и как бы некое доверительное подмигивание, словно они с трудом сдерживают смех, разоблачающий всю эту мистификацию. Некоторых в толпе узнают, но веселые окрики замирают на устах при взгляде на грозные опущенные стволы. Мятежники проходят мимо нас, никого не тронув. И опять все улицы заполняются встревоженной, угрюмо молчащей толпой. Над городом плывет глухой рокот. Впечатление, будто издалека доносится стук колес артиллерийских орудий, громыхание зарядных ящиков.
— Я должен пройти в лавку, — решительно говорит побледневший отец и добавляет: — Тебе идти со мной незачем, будешь только мешать. Возвращайся в Санаторий.
Голос трусости советует мне послушаться отца. Я вижу, как он втискивается в сомкнутую стену толпы, и теряю его из вида.
Боковыми улочками я торопливо крадусь в верхнюю часть города. Я понимаю, что по этим крутым дорогам смогу обойти по дуге центр, забитый скоплением людей.
И действительно, в верхней части города толпа оказалась не такой густой, а вскоре и вообще исчезла. По пустынным улицам я спокойно дошел до городского парка. Тут темным синеватым светом, словно траурные асфоделии, горели фонари. Вокруг каждого танцевал рой майских жуков, тяжелых, как пули, несомых косым, боковым полетом вибрирующих крыльев. Некоторые упали на землю и неуклюже копошились на песке; у них были выпуклые спины, словно бы с горбами жестких надкрылий, и они пытались сложить под них развернутые тоненькие пленки крылышек. По газонам и дорожкам прогуливались люди, ведя беззаботные беседы. Крайние деревья свешиваются над дворами домов, находящихся глубоко внизу и притиснутых к стене парка. Я шел вдоль этой стены; с моей стороны она была всего лишь мне по грудь, но снаружи опадала к тем дворам подпорной стенкой высотой поболее этажа. В одном месте к стене примыкал узкий скат из убитой земли. Я с легкостью перескочил через ограждение и, пройдя по этой перемычке, пробрался между тесно стоящими домами на улицу. Мой расчет, подкрепленный превосходной пространственной интуицией, не обманул меня. Я оказался почти что напротив санаторного здания, флигель которого смутно белел в черном обрамлении деревьев. И вот я как обычно вхожу через воротца в железной ограде на задний двор и уже издали вижу собаку на ее посту. И как всегда при этом зрелище меня передергивает от отвращения. Я собираюсь со всей возможной поспешностью миновать пса,
чтобы не слышать этого вырывающегося из глубины души стона ненависти и вдруг с ужасом — я не верю своим глазам — вижу, как он огромными скачками удаляется от будки (оказывается, он не привязан!), с глухим, точно из бочки, лаем бежит вокруг двора ко мне, намереваясь отрезать мне отход.Оцепенев от страха, я отступаю в противоположный, дальний угол двора и, инстинктивно ища укрытия, прячусь в стоящей там маленькой беседке, хотя совершенно ясно понимаю тщетность моих усилий. Мохнатая зверюга прыжками приближается, и вот уже его морда появляется у входа в беседку, замыкая меня в ловушке. Еле живой от ужаса, я соображаю, что пес размотал свою цепь, которая тянется за ним через весь двор, на всю длину, и беседка оказывается вне пределов досягаемости его зубов. Но я в таком паническом страхе, что почти не испытываю облегчения. Не чуя под собой ног, близкий к обмороку, я поднимаю глаза. Ни разу еще я не видел его так близко, и только теперь с глаз моих спадает пелена. Как велика сила предубеждения! Как могущественно воздействие страха! До чего же я был слеп! Ведь это же человек. Человек на цепи, которого я в упрощающем, метафорическом, обобщающем восприятии, не знаю почему, принимал за собаку. Прошу меня правильно понять. Это была собака — вне всяких сомнений, но в человеческом обличье. Собачья сущность является сущностью внутренней и может в равной мере проявляться как в облике человека, так и в облике животного. Передо мной же в проеме беседки находился, чуть ли не наизнанку вывернув пасть и скаля в угрожающем рычании зубы, мужчина среднего роста, заросший черной щетиной. Желтое костлявое лицо, злые и несчастные черные глаза. Судя по черному костюму и по бороде вполне цивилизованной формы его можно было бы принять за интеллигента, за ученого. Это вполне мог бы быть старший неудачливый брат доктора Готарда. Однако первое внешнее впечатление было ошибочным. Его большие измазанные клеем руки, две резкие и циничные борозды, идущие от носа и теряющиеся в бороде, а также вульгарные морщины на низком лбу мгновенно развеивают это заблуждение. Скорей, то был переплетчик, крикун, митинговый оратор, партийный фанатик — человек необузданный, с темными бурными страстями. И именно из-за этой бездны страстной ярости, из-за конвульсивного ощетинивания всех фибров, неистового бешенства, злобно облаивающего протянутую к нему палку, был он стопроцентным псом.
«Если перелезть через балюстраду беседки — я выйду за пределы досягаемости его ярости и смогу по боковой дорожке добраться до ворот Санатория», — подумал я. И уже перекинул ногу через ограждение, но вдруг остановился. Я почувствовал, что было бы слишком жестоко вот так вот уйти и оставить этого человека наедине с его беспомощным бешенством, вырвавшимся за пределы всех мыслимых границ. Я представил себе страшное разочарование, нечеловеческую боль, которую он ощутит, видя, как я навсегда ухожу из ловушки. Нет, я остаюсь. Я подошел к нему и ровным, естественным голосом произнес:
— Успокойтесь, сейчас я вас отцеплю.
При этих словах его физиономия, расчлененная судорогами, разволнованная вибрацией рычания, сливается воедино, разглаживается, и из глубины выныривает, можно сказать, почти человеческое лицо. Я без всяких опасений подхожу к нему и отцепляю карабин у него на шее. И мы идем рядом. Переплетчик одет в приличный черный костюм, но босиком. Я пытаюсь завязать с ним разговор, но из его уст вырываются только какие-то нечленораздельные звуки. И лишь в глазах, черных выразительных глазах, я читаю дикий энтузиазм привязанности, симпатии, и это наполняет меня страхом. Временами он спотыкается о камень, о ком земли, и тотчас же лицо его ломается, распадается, страх наполовину выныривает из него, готовый к прыжку, и сразу же за ним ярость, ожидающая только мгновения, чтобы вновь превратить это лицо в клубок шипящих змей. Тогда я грубовато, по-дружески успокаиваю его. Даже похлопываю по плечу. И порой на лице его пытается сформироваться удивленная, подозрительная, не доверяющая самой себе улыбка. О, как тягостна для меня эта страшная дружба. Как пугает меня эта противоестественная симпатия. Как избавиться от человека, шагающего рядом со мной и виснущего взглядом, всей страстью своей собачьей души на моем лице? Но я не могу обмануть его нетерпения. Я вытаскиваю бумажник и деловито произношу;
— Вы, наверно, нуждаетесь в деньгах. Я с удовольствием ссужу вас.
И тут же лицо его наполняется такой жуткой свирепостью, что я мгновенно прячу бумажник. Еще долго он не может успокоиться и овладеть чертами своего лица, которые вновь и вновь искажает конвульсия воя. Нет, долго этого я не вынесу. Все что угодно, только не это. Дела и так уже неимоверно усложнились, безнадежно запутались. Над городом я вижу зарево пожара. Отец где-то в огне революции, в горящей лавке. Доктор Готард недосягаем, и вдобавок еще непонятное появление мамы инкогнито с какой-то таинственной миссией. Все это звенья одной большой непостижимой интриги, сжимающейся вокруг моей скромной особы. Бежать надо отсюда, бежать. Куда угодно. Сбросить с себя эту чудовищную дружбу, этого воняющего псиной переплетчика, который не сводит с меня глаз. Мы стоим перед дверью Санатория.
— Прошу вас ко мне в комнату, — говорю я ему, делая приглашающий жест. Цивилизованные движения гипнотизируют его, усыпляют его дикость. Я пропускаю его первым в комнату. Усаживаю на стул.
— Я схожу в ресторан, принесу коньяка, — предлагаю я.
При этих словах он испуганно вскакивает и собирается идти со мной. Я ласково и решительно успокаиваю его панику.
— Вы останетесь сидеть здесь и будете спокойно ждать меня, — обращаюсь я к нему глубоким, вибрирующим голосом, на дне которого все-таки звучит укрываемый страх. Он садится с нерешительной улыбкой.