Трактат о манекенах
Шрифт:
Бросал он это мимоходом, бегая вдоль провода, прикрывал глаза и легонько прикасался к разным точкам электрической цепи, ощущая ничтожную разность потенциалов. Он делал на проводе насечки, наклонялся, прислушивался и буквально в тот же миг оказывался в десяти шагах дальше, чтобы повторить ту же операцию в другой точке контура. Казалось, у него десяток рук и десятка два чувств. Его распыленное внимание трудилось одновременно в сотне мест. Ни одна точка пространства не была освобождена от его подозрений. Он наклонялся, накалывал провод и внезапным прыжком, словно кот, бросался назад в намеченное место и — исполненный смущения, промахивался.
— Прошу прощения, — обращался он к изумленному зрителю, наблюдающему за его манипуляциями, — мне необходима та часть пространства, которую вы заполняете своей персоной. Не могли бы вы на минутку сдвинуться?
И он торопливо проделывал моментальные замеры, проворный и юркий, точно кенарь, стремительно прыгающий на судорогах своих целеустремленных нервов.
Металлы, опущенные в растворы кислот, покрывающиеся в мучительной этой ванне зеленоватым налетом, в темноте начинали проводить электричество. Пробужденные
В результате исследований отец дошел до поразительных выводов. Например, он доказал, что электрический звонок, основанный на принципе так называемого молоточка Ниффа, не более чем мистификация. Здесь не человек вламывался в лабораторию природы, но природа сама втягивала его в свои махинации, достигая через его эксперименты собственных, неизвестно на что направленных целей. Во время обеда отец касался ногтем большого пальца черенка ложки, лежащей в тарелке с супом, и тут же лампа начинала дребезжать звонком Ниффа. Любая аппаратура оказывалась излишним предлогом, была ни к чему, звонок Ниффа являлся точкой схождения определенных импульсов вещества, которые искали себе дорогу, используя людскую смекалку. Природа хотела и совершала, человек же был колеблющейся стрелком, челноком ткацкого станка, снующим то туда, то сюда по ее воле. Он был всего лишь элементом, составной частью молоточка Ниффа.
Кто-то обронил слово «месмеризм», и отец торопливо подхватил его. Круг его теории замкнулся, обрел свое последнее звено. В соответствии с этой теорией человек является всего лишь промежуточной станцией, временным месмерическим узлом токов, блуждающих там и сям в лоне вечной материи. Все изобретения, которыми он гордился, были ловушками, куда заманивала его природа, капканами неведомого. Эксперименты отца начинали приобретать характер магии и престидижитаторства, привкус пародийного жонглерства. Не буду говорить о всевозможных экспериментах с голубями, когда в процессе манипулирования палочкой он одного голубя разманипулировывал в двух, в трех, в десяток, чтобы потом постепенно, с трудом вманипулировать их обратно в палочку. Отец приподнимал цилиндр, и вдруг они, хлопая крыльями, поочередно вылетали, в полном составе возвращались в реальность, покрывали стол волнующейся, подвижной, воркующей стайкой. Иногда отец во время эксперимента внезапно прерывался, в нерешительности замирал, прикрыв глаза, и через несколько секунд семенящими шажками бежал в сени, где засовывал голову в душник печной трубы. Там было темно, глухо от сажи и блаженно, как в самом средоточии небытия; теплые воздушные токи блуждали вверх и вниз. Отец зажмуривался и какое-то время оставался в том теплом, черном небытии. Мы все чувствовали, что инцидент этот не относится к делу, выходит как бы за его кулисы, и внутренне закрывали глаза на этот побочный факт, принадлежащий совершенно иному порядку вещей.
В репертуаре отца имелись номера поистине обескураживающие, наполняющие неподдельной меланхолией. У стульев, что стояли у нас в столовой, были высокие спинки с красивой резьбой. То были гирлянды из листьев и цветов, исполненных в реалистической манере, но достаточно отцу было щелкнуть пальцами, и резьба вдруг обретала какую-то поразительно шутовскую физиономию, неуловимо насмешливое выражение, начинала подергиваться, многозначительно подмигивать, и выглядело это до того постыдно, казалось почти невыносимым, пока подмигивание не обретало совершенно определенной направленности, непреодолимой неотразимости, и вот уже то один, то другой из присутствующих удивленно вскрикивал: «Тетя Ванда, ей-богу, тетя Ванда!» — дамы взвизгивали, потому что это и вправду была тетя Ванда — как живая; да нет, она самолично пришла с визитом, сидела и вела нескончаемый монолог, не давая никому вставить слово. Отцовские чудеса разрушались сами, поскольку то было никакое не видение, а самая настоящая тетя Ванда во всей своей обыденности и заурядности, не допускавшей даже мысли о каком-либо чуде.
Но прежде чем мы приступим к описанию дальнейших событий той памятной зимы, следует коротко напомнить об инциденте, который в нашей семейной хронике обычно стыдливо затушевывается. Что случилось с дядей Эдвардом? В ту пору он, пышущий здоровьем и энергией, не предчувствуя ничего, приехал к нам погостить, оставив в провинции жену и малолетнюю дочку, которые с нетерпением ждали его возвращения, — приехал в наилучшем настроении, чтобы немножко развеяться, разлечься вдали от семьи. Так что же произошло? Отцовские эксперименты произвели на него ошеломляющее впечатление. После первых же опытов дядя Эдвард встал, снял пальто и всецело предался в распоряжение моего отца. Безоговорочно! Слово это он произнес, крепко пожимая отцу руку и упорно глядя ему в глаза. Отец понял. Прежде всего он убедился, нет ли у дяди традиционных предубеждений по части principium individuationis. Оказалось, нет, совершенно никаких. Дядя был либерален и лишен предрассудков. Единственной его страстью было желание служить науке.
Поначалу отец еще оставлял ему немножко свободы. Он делал приготовления к решающему эксперименту. Дядя Эдвард пользовался предоставленной свободой, осматривался в городе. Он купил себе велосипед неимоверных размеров с огромным передним колесом и, объезжая рыночную
площадь, заглядывал с высоты седла в окна вторых этажей. Проезжая мимо нашего дома, он изысканно приподнимал шляпу, приветствуя стоящих в окне дам. У него были спирально закрученные усы и бородка клинышком. Однако вскоре он убедился, что велосипед не способен ввести его в глубинные тайны механики, что гениальный этот механизм не в состоянии постоянно вызывать метафизическую дрожь. И вот тогда-то начались эксперименты, для которых отсутствие у дяди предубеждений касательно principium individuationis оказалось столь необходимым. У дяди Эдварда не возникло никаких возражений против того, чтобы для блага науки позволить физически свести себя до голого принципа молоточка Ниффа. Без всяких сожалений он согласился на постепенное изъятие всех своих свойств и качеств с целью обнажения глубинной сущности, идентичной, как он давно предчувствовал, с вышеназванным принципом.Запершись у себя в кабинете, отец начал поэтапный разбор сложной индивидуальности дяди Эдварда, мучительный психоанализ, растянувшийся на много дней и ночей. Стол в кабинете постепенно заполнялся разобранными комплексами дядюшкиной личности. Поначалу дядя, сильно уже упрощенный, участвовал в наших семейных трапезах, пытался поддерживать разговор, разок даже прокатился на велосипеде. Потом, видя, что становится все более и более разукомплектованным, отказался от всего этого. В нем появилась своеобразная стыдливость, характерная для той стадии, в какой он находился. Дядя стал избегать людей. Тем временем отец все ближе подходил к цели своих операций. Он упростил дядю Эдварда до необходимого минимума, одно за другим убрал все несущественное. Поместил его высоко в нише на лестничной клетке, организовав его составляющие по принципу элемента Лекланше. Стена в том месте была покрыта плесенью, затянута белым плетением грибка. Отец, без всяких угрызений совести используя весь капитал дядиного энтузиазма, растянул его запас на всю длину сеней и левого крыла дома. Перемещаясь на стремянке вдоль стены темного коридора, он вбивал маленькие гвоздики на всем пути нынешней дядюшкиной жизни. В те дымные желтоватые пополудни в коридоре было почти совсем темно. С горящей свечкой в руке отец пядь за пядью освещал вблизи трухлявую стену. Ходят слухи, будто в последнюю минуту дядя Эдвард, до тех пор героически владевший собой, выказал некое недовольство. Поговаривают даже, будто дошло до бурного хотя и запоздалого взрыва, который едва не уничтожил почти завершенное дело. Но проводка была уже готова, и дядя Эдвард, всю жизнь бывший образцовым мужем, отцом и коммерсантом, в конце концов и в этой своей роли подчинился высшей необходимости.
Функционировал дядя просто великолепно. Не было случая, чтобы он отказал в послушании. Выйдя из туманной своей усложненности, в которой прежде он столько раз терялся и путался, дядя наконец обрел чистоту цельного и прямолинейного принципа и отныне должен был всецело подчиняться ему. Отныне ценой своей с трудом управляемой многосложности он получил простое беспроблемное бессмертие. Был ли он счастлив? Тщетно об этом спрашивать. Подобный вопрос имеет смысл, когда касается существ, в которых заключено богатство альтернатив и возможностей, благодаря чему актуальную действительность можно противопоставить половинчато реальным вероятностям и отразить ее в них. Но у дяди Эдварда не было альтернатив; противопоставления «счастливый — несчастливый» для него не существовало, поскольку до самых последних границ он был идентичен самому себе. Просто невозможно было удержаться от одобрения, видя, как пунктуально, как четко он функционирует. Даже его жена, тетя Тереса, через некоторое время приехавшая к нам следом за ним, не могла утерпеть и чуть ли не ежеминутно нажимала на кнопку, чтобы услышать зычные, громкие звуки, в которых она распознавала былой тембр голоса дяди Эдварда, когда он впадал в гнев. Ну а что до его дочки Эдзи, то можно сказать одно: от карьеры отца она была в восторге. Правда, потом она в определенном смысле отыгралась, отомстила мне за действия моего отца, но это уже совсем другая история.
Дни шли за днями и становились все длинней. Непонятно было, что с ними делать. Избыток времени, еще сырого, еще тщетного, которое некуда применить, удлиняло вечера пустыми сумерками. Аделя, рано вымыв посуду и убравшись в кухне, беспомощно стояла на крыльце, бездумно глядя в бледно краснеющую вечернюю даль. В тупой задумчивости она таращила красивые и порой такие выразительные глаза — выпуклые, большие, блестящие. Кожа ее, под конец зимы помутневшая и посеревшая от кухонного чада, теперь под воздействием весенней гравитации луны, нарастающей от четверти к четверти, омолаживалась, в ней появлялись молочный отблеск, опаловые оттенки, эмалевая глянцевитость. Сейчас она торжествовала над приказчиками, которые теряли уверенность под ее темными взглядами, выпадали из роли пресыщенных завсегдатаев кабаков и лупанаров и, потрясенные ее новой красотой, искали иной платформы для сближения, готовые к уступкам ради новой системы отношений, к признанию конструктивных фактов.
Вопреки всеобщим ожиданиям эксперименты отца не вызвали переворота в будничной жизни. Прививка месмеризма на тело современной физики оказалась неплодотворной. Не то чтобы в открытиях отца не была зерна истинности. Но, как известно, вовсе не истина решает успех идеи. Наш метафизический голод весьма ограничен и быстро насыщается. Отец как раз стоял на пороге новых небывалых открытий, когда во всех нас, в ряды его приверженцев и адептов стали закрадываться враждебность и разложение. Все чаще проявлялись признаки недовольства, доходящие до открытых протестов. Наша природа бунтовала против расшатывания фундаментальных законов, с нас было достаточно чудес, мы жаждали вернуться к старой, но такой надежной и солидной прозе извечных порядков. И отец понял это. Понял, что зашел слишком далеко, и придержал полет своих идей. Круг элегантных адептов с закрученными усами таял с каждым днем. Желая отступить с честью, отец собирался прочитать последнюю, завершающую лекцию, как вдруг новое событие направило всеобщее внимание в совершенно неожиданную сторону.