Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни)
Шрифт:
Существует молчаливое общение. Оно хорошо известно влюблённым. На этом этапе, как кажется, язык утрачивает своё значение основного посредника, мысль перестаёт отвлекать (в смысле увода нас от самих себя), слова и жесты представляются излишеством, люксом, избытком. Вспомним всю эту аффектацию, с её барочными слезами и ласками, которая представляется настолько смешной тем, кто не находится под воздействием дурмана влюблённости. Но кроме того, именно это прямое общение имел в виду Леготье, который в ответ на вопрос судьи о том, скольких анархистских сотоварищей он знал в Париже, ответил: «анархистам необязательно знать друг друга для того, чтобы думать одно и то же». Для радикальных групп способных достичь наивысшей теоретической и живой последовательности, слова иногда получают привилегию играть и заниматься любовью. Тождество эротики и общения.
Здесь я открываю скобки. Часто отмечают, что история движется вспять; проблема языка становится поверхностной, язык—игра доказывает это ещё раз. Течение барокко перелистывает всю историю мысли,
В эпоху, которая всё ещё сохраняла свою трансцендентальную веру в язык и в Бога, господина всей трансцендентности, сомнения относительно жестов могли привести лишь к террористической деятельности. С того момента, как кризис человеческих отношений разорвал в клочья унитарную сеть мифического общения, атака на язык перешла на революционный шаг. Очень хотелось бы сказать, в манере Гегеля, что разложение языка выбрало движение Дада для того, чтобы открыться сознанию людей. При унитарном режиме, та же самая воля к игре с жестами осталась без отклика, в определённом смысле преданная историей. Выставляя на свет фальсифицированное общение, движение Дада вышло на стадию преодоления языка, поиска поэзии. Язык мифа и язык зрелища сегодня уступают дорогу реальности, заключенной под ними: языку фактов. Этот язык, содержащий в себе критику всех способов выражения, несёт в себе свою самокритику. Бедные недо—дадаисты! Не уразумев того, что Дадаизм обязательно подразумевал это преодоление, они продолжали нудно повторять, что наши диалоги — это диалоги глухих. А это равнозначно роли жирного червя в спектакле культурного разложения.
Язык полноценного человека будет полноценным языком; возможно концом старого языка слов. Изобретать этот язык значит преобразовывать человека прямо в его бессознательном. Во фрагментарной мозаике мыслей, слов, действий, полноценность прорывается через неполноценность. Мы должны будем говорить до тех пор пока дела не позволят нам обходиться без этого.
12 глава «Жертвенность»
Существует жертвенный реформизм, являющийся лишь жертвой реформизму. Гуманистическое самоистязание и фашистское саморазрушение не оставляют нам даже выбора смерти. — Любое дело, требующее жертв является антигуманным. — Воля к жизни самоутверждается перед лицом мазохистской эпидемии, повсюду, где есть хотя бы малейший предлог для бунта; под видимостью частичных требований, она готовит безымянную революцию, революцию повседневной жизни (1). Отказ от жертвенности — это отказ продаться: нельзя обмениваться личностями. Три стратегических ответа уже отныне являются ингредиентами добровольного самопожертвования: искусство, великие гуманные чувства и настоящее (2).
Там, где человека не удаётся сломить и приручить силе и лжи, срабатывает соблазн. Как власть использует соблазн? Усвоенное ограничение, задрапированное в чистую совесть лжи; мазохизм добропорядочного человека. Ей не хватает только называть кастрацию даром, а богатый выбор форм рабства свободой. «Чувство выполненного долга» делает каждого почётным палачом самого себя.
Я продемонстрировал в статье «Banalit'es de base» [8] , как диалектика господ и рабов включает в себя то, что мифическое самопожертвование господина подразумевает реальное самопожертвование раба — один духовно приносит свою реальную власть в жертву общим интересам, другой материально приносит свою реальную жизнь в жертву власти, в которой он участвует лишь иллюзорно. Общая картина обобщённой видимости или, если угодно, ключевая ложь, изначально требуемая для движения захвата частной собственности (захвата вещей через захват живых существ) неразрывно связана с диалектикой жертвенности и следовательно с основой знаменитой концепции отчуждения. Ошибка философов заключалась в построении онтологии и идеи о вечном человеке на том, что было лишь социальной игрой случая, чисто условной необходимостью. История стремилась к ликвидации частной собственности с тех пор, как последняя перестала отвечать условиям, из—за которых она родилась, но ошибка, подпитываемая метафизически, продолжает приносить выгоду власть имущим, «вечному» господствующему меньшинству.
8
Internationale Situationiste, n°7–8
Горести жертвенности смешиваются с несчастьями мифа. Буржуазная мысль, обнажая его материальность, обмирщает и фрагментирует его; не ликвидируя его полностью, поскольку иначе буржуазия перестала бы эксплуатировать, а значит существовать. Разбитое на фрагменты зрелище является лишь одним из этапов в разложении мифа; в разложении, ускоренном сегодня диктатурой потребления. Точно так же, старая жертва—дар, требуемая космическими силами доходит до того, что теряется в жертве—обмене с ценами установленными в соответствии с требованиями общественной безопасности и демократических законов. Фанатичное самопожертвование
привлекает всё меньше и меньше последователей, подобно тому, как шоу идеологий соблазняет всё меньше и меньше сторонников. Великая течка вечного спасения не может быть безнаказанно заменена мелкими частными мастурбациями. Безумное желание потусторонней жизни не компенсируется карьерными расчётами. Герои родины, герои труда, герои рефрижераторов и умеренной мысли… Слава могущества пала.Не важно. Заведомый конец какого—либо зла никогда не утешит человека в необходимости непосредственно переживать его. Повсюду расточаются хвалы добродетельности жертвоприношения. К красным попам примешиваются экуменические бюрократы. Водка и христовы слёзы. В зубах, вдобавок к ножу, пена Христа! Приносите себя в жертву с радостью, братья мои! Ради Дела, ради Порядка, ради Партии, ради Единства, ради тушёного мяса с картошкой!
Старые социалисты любили знаменитую пословицу: «Считается, что умирают за родину, умирают же за капитал». Их наследники придерживаются схожей формулы: «Считается, что идёт борьба за пролетариат, умирают же за своих лидеров», «считается, что идёт битва за будущее, выполняется же пятилетний план». И, провозгласив эти лозунги, что делают левые младотюрки в борьбе? Они начинают служить какому—либо Делу; «лучшему» из всех Дел. Свой творческий досуг они проводят в распространении брошюр, расклеивании плакатов, демонстрациях, дискуссиях с президентом региональной ассамблеи. Они борются. Хорошо действовать, потому что думают за них другие. Самопожертвование не знает пределов.
Лучшее из всех Дел — то, в котором лучше всего можно потеряться телом и душой. Закон смерти является лишь законом отрицания воли к жизни. Роль смерти осуществляется ценой роли жизни; между ними не бывает равновесия, на ниве сознания невозможны компромиссы. Нужно полностью защищать либо один, либо другой из этих законов. Фанатики абсолютного Порядка — шуаны, нацисты, карлисты — с прекрасной последовательностью демонстрируют, что действуют на стороне смерти. Лозунг: Да Смерть! по крайней мере чист и не слюняв. Реформисты смерти в малых дозах — социалисты сплина — не обладают даже абсурдной честью эстетики тотального разрушения. Они умеют только умерять страсть к жизни, до такой степени, что она вопреки самой себе становится страстью к разрушению и саморазрушению. Противники концлагерей, но лишь во имя умеренности: во имя умеренной власти, во имя умеренной смерти.
Поборники абсолютного самопожертвования Государству, Делу или Фюреру, эти великие ненавистники жизни точно так же, как и те, кто противостоит морали и техникам самоотказа, обладают жизненным неистовством, в их антагонистичном, но одинаково остром праздновании жизни. Кажется, что жизнь становится настолько насыщенной оттого, что измученная чудовищным аскетизмом, она стремится достичь своего конца одним ударом, за раз получив всё то, в чём ей было отказано. Празднество, которое познают в момент своей смерти легионы аскетов, наёмников, фанатиков, омоновцев является преувеличенно мрачным празднеством, воспринимаемым перед лицом вечности подобно вспышке фотоаппарата, эстетизированно. Десантники, о которых говорил Бижар вступают в смерть эстетически, в виде статуй, каменистых кораллов, осознающих, возможно, своё состояние полнейшей истерии. Эстетика хороша для склеротического празднества, настолько же отделённого от жизни, как голова Хиваро, для фиесты смерти. Роль эстетики, роль позы, часто соответствует роли смерти, о которой умалчивает повседневная жизнь. Любой апокалипсис прекрасен мёртвой красотой. Или как песня швейцарских гвардейцев, которую приучил нас любить Луи—Фердинанд Селин.
Конец Коммуны не был апокалипсисом. Между нацистами, мечтавшими погибнуть вместе со всем миром и Коммунарами, устроившими пожар в Париже пролегает расстояние от зверски утверждаемой тотальной смерти до зверски отрицаемой тотальной жизни. Первые ограничились развитием логических процессов массового уничтожения, впервые разработанных гуманистами, учившими покорности и самопожертвованию. Вторые знали, что жизнь, выстроенную страстью нельзя отнять; что в уничтожении такой жизни больше удовольствия, чем в присутствии при её истязании; что лучше исчезнуть в огне с живой радостью, чем чем уступить хотя бы на миллиметр, сдав при этом всю линию. Несмотря на свой источник, оскорбительным образом исторгнутый сталинисткой Ибаррури крик: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях», кажется мне суверенным одобрением определённого способа самоубийства, счастливого ухода из жизни. То, что было правомерным для Коммуны, остаётся таковым для личности.
Против самоубийств от усталости, против коронованного самоотрицания других. Последний взрыв смеха, как у Кравана [9] . Последняя песня, как у Равашоля.
Революция перестаёт существовать в тот момент, когда ради неё становится нужно приносить себя в жертву. Когда отказываешься от себя, ты лишь превращаешь её в фетиш. Революционные моменты являются карнавалами, в которых индивидуальная жизнь празднует своё единство с возрождённым обществом. Призыв к самопожертвованию звучит в такие моменты как похоронный звон. Валье писал: «Если жизнь покорных длится не долее жизни бунтарей, можно бунтовать и во имя идеи». Борец может стать революционером только вопреки тем идеям, которым он согласился служить. Валье борющийся за Коммуну, это в первую очередь ребёнок, потом бакалавр, восстанавливающий в одном долгом воскресенье вечные недели прошлого. Идеология — это надгробие повстанца. Она хотела бы помешать ему возродиться.
9
без вести пропавший дадаист—мистификатор, прим. пер.