Транс-Атлантик
Шрифт:
Тотчас на колена хотел я пасть! Однако ж вовсе не пал, а потихоньку Ругаться-Клясть сильно, впрочем, про себя начал: «Так плывите ж вы, сородичи, плывите к Народу своему! Плывите ж к народу вашему святому, видать, Проклятому! Плывите ж к Твари этой св. Темной, что вечно издыхает, а сдохнуть все никак не может! Плывите ж к Чудаку вашему св., всей Природой проклятому, что все родится-родится, и никак не Родится! Плывите ж, плывите, чтоб он вам ни Жить, ни сдохнуть не дал, и чтоб всегда вас между Бытием и Небытием держал. Плывите ж к Рохле-Размазне вашей св., чтоб она вас и дальше Тащила-Размазывала!» Судно уже развернулось и отплывало, а я все говорю: «Плывите ж к Безумцу, Сумасброду вашему св., да, видать, Проклятому, чтоб он вас прыжками своими, припадками Мучил, Терзал, кровью вас заливал, Рыком своим обрыкивал, облаивал, Мукой вас замучил, Детей ваших, жен, на Смерть, на Пагубу, сам, погибая в погибели своей Бешенства своего, вас Бесил-Разъярял!» С таким вот Проклятьем отвернулся я от судна и в город пошел.
*
Было у меня всего 96 долларов, которых в лучшем случае на два месяца самой скромной жизни хватить могло,
Истинной, но тяжко-Кощунственной причины, почему остался я, объявить ему я не мог, ибо, будучи Земляком моим, он ведь мог выдать меня. А поэтому я сказал ему, что так, мол, и так, что, видя, что от страны родной отрезан, с превеликою Болью решение принял остаться здесь вместо того, чтоб в Англию в Шотландию на скитания плыть. Он все с той же отвечал мне осторожностью, что, мол, наверняка в стремлении к Матери нашей каждого Сына ее сердце трепетное к ней, к ней птицей рвется, но, говорит, Ничего Не Поделаешь, понимаю Страдание твое, да только через океан не перепрыгнешь, а потому я решение твое одобряю, или не одобряю, и ты хорошо сделал, что здесь остался, хоть, может, оно и нехорошо. Говорит, а пальцы так и пляшут. Заметив тогда, что он пальцами своими так играет-играет, подумал я: «что ж ты пальцами-то вертишь, может и я для тебя поверчу» и тоже пальцами заиграл, а сам говорю: «Вы так считаете?»
— Не такой я безрассудный, чтобы в Наше Время хоть что-то считать или не считать. Но коль скоро ты остался здесь, то немедленно иди в Посольство, или не иди, и там доложи о себе, или не доложи, ибо, если доложишь о себе, или не доложишь, то большим неприятностям себя подвергнешь, или не подвергнешь.
— Вы так полагаете?
— Полагаю, а может и не полагаю. Делай, что сам считаешь нужным (здесь он снова пальцами заиграл), или не считаешь нужным (а сам пальцами играет), чтобы тебя Лихо какое не встретило, а может чтоб и встретило (снова играет).
Тогда и я ему пальцами завертел и говорю: «Что ж, таков твой совет?» А сам пальцами вертит-вертит, да как ко мне подскочит: «Несчастный, лучше б тебе Сгинуть, Пропасть да тихо, тсс, а к ним не ходить, потому как если уж к тебе прицепятся, то так и не отцепятся! Послушай совета моего: лучше б тебе с чужими, с иностранцами держаться, в иностранцах пропади, растворись, и храни тебя Бог от Посольства, да и от Земляков, ибо Злые они, Нехорошие, наказанье Божие, только и будут, что терзать тебя, так тебя и умучают». Я спрашиваю: «Так полагаешь?» На что он воскликнул: «Упаси тебя Господь, чтоб ты Посольства или Земляков, здесь пребывающих, избегал, ибо если избегать их станешь, то терзать тебя будут, да так и замучают!» Пальцами вертит, вертит и я тоже верчу, и уж от того верченья у меня голова закружилась, а ведь что-то делать надо, мошна-то пуста, и я такую речь повел: «Не знаю, может место какое получить, чтоб хоть в первые месяцы продержаться… Где бы здесь что найти?» А он в объятия меня схватил: «Не бойся, сейчас мы что-нибудь устроим, я тебя с Земляками познакомлю, они тебе помогут, или не помогут! Здесь в зажиточных купцах наших, в промышленниках, финансистах недостатка нет, а уж я тебя в их круг как-нибудь введу, введу, или не введу…» и пальцами все вертит.
Держим совет. «Есть тут, — говорит он, — три компаньона, у которых Компания есть — Конское и Собачье Дело Дивидендное они основали — вот они бы тебе и помогли, или не помогли бы, и, может, служащим или помощником с окладом 100 или 150 Песов тебя бы взяли, ибо они суть самые благородные, самые честные, или не самые честные люди, Компания же их Коммандитная, то ли Субастная, то ли не Субастная, но суть в том, чтобы каждого из них по отдельности схватить и по отдельности С Глазу На Глаз переговорить, потому что там с давних пор много Яду, Склоки, и так уж один другому опротивел, что один другому противен и только бы и противился ему. Но в том-то и дело, что один другого ни на шаг не отпускает. А посему, я тебя Барону бы представил, ибо человек он щедрый, душевный и в ласке своей тебе не откажет, и ничего страшного, даже если Пыцкаль тогда тебя разбранит и перед Бароном тебя последними словами откостерит, или Барон на тебя перед Пыцкалем прикрикнет и начнет перед Пыцкалем задирать, а Чюмкала перед Бароном да перед Пыцкалем тебя оговорит, а то и грязью обмажет. Суть же в том, чтобы ты у Барона был против Пыцкаля, а у Пыцкаля — против Барона (здесь он пальцами завертел)». Долго мы еще о том о сем говорили, друзей давнишних вспоминали, пока наконец (а может уже было два часа пополудни) я с поклажею моею не поехал в пансионат, который он мне указал, и там комнатку небольшую — за 4 песо в день — снял. Город как город. Одни дома высоки весьма, а другой стоит — низенький. На улочках тесных толчея большая, так что едва протиснуться можно, да машин великое множество. Гул, стук, гуденье, крики, воздуха невыносимая влажность.
*
Никогда этих первых дней моих в Аргентине
не забуду. На следующее утро, как только я в моей комнатке проснулся, донеслись до меня из-за стены Старичка плач, стоны и причитания, а из сетований его одно только понял я: «guerra, guerra, guerra». Вот и газеты — крикливым голосом начало войны возвещали, но кто там что знает: один говорит так, другой — сяк, что, мол, обойдется — не обойдется, что, дескать, воюют — не воюют, и так ничего толком, и все Серо, Глухо, как в поле под дождем. День был ясный, погожий. Я в толпе затерялся, своей затерянности радуюсь и даже сам себе вслух говорю: «Не горюй, пескарь, когда рака бьют». Подумаешь, бьют! Перед редакциями газет людей тьма-тьмущая. Зашел я в дешевую харчевню, чтоб перекусить, и Биф за 30 центавос съел, но говорю (и все себе самому): «Здоров чижик, хоть барана свежуют». Подумаешь, свежуют! Потом, значит, пошел я к реке, а там пустынно, тихо, ветерок веет, и говорю сам себе: «Коноплянка чирикает, хоть барсук в капкане прямо из кожи вон лезет». Подумаешь, из кожи вон лезет… и за Гумном, за Прудом, за Лесом Крик безжалостный, Вой, Бьют, Убивают, к милосердию взывают, Спуску не дают, и уж Черт знает что, а ведь и впрямь — Черт!Вот я и говорю: «На кой мне в Посольство идти, в Посольство я никак не пойду, а что Худа Кляча была, так и пусть ее околевает». Подумаешь, Подыхают. Говорю я, стало быть: «Всем, что у меня есть, клянусь и на всем присягаю: не стану я в это дело мешаться, потому как не мое это дело, и если им умирать, так пусть они и умирают», но только взгляд мой на малом Червячке остановился, что по травинке вверх полз, и вижу я, что Червячок тот в месте том и во времени, в ту то есть самую минуту и на этом самом берегу за этим океаном ползет и ползет, ползет и ползет, и тогда меня ужаснейшая тревога охватила, и думаю я, что пойду-ка я лучше в Посольство, пойду-ка я, а, пойду, пойду, Боже Правый, пойду, лучше пойду… и пошел.
Посольство занимало видный особняк на одной из самых престижных улиц. До особняка того дошед, остановился я и думаю, идти или не идти, ибо зачем мне к епископу ходить, коль я еретик, Вероотступник, богохульник. И жуткая Спесь, Гордыня моя, что с детских лет меня против Церкви моей направляла, вскипела во мне! Ведь не для того меня Мать родила, не для того же Ум мой, Благородство, Творчество мое и полет Натуры моей несравненный, не для того Взор мой проницательный, Чело гордое, Мысль острая-быстрая, чтобы я в заштатном костельчике, который хуже и мельче Богослужения, а впрочем, еще более плохого и дешевого, в хоре дешевом, скверном, каждением пустым, мерным дурманил себя вместе со всей родной Родней родимой! О нет, нет, нет, не для того же я Гомбрович, чтоб перед Алтарем темным, смутным, а может даже и Безумным, колена преклонять (но Бьют), нет, нет, не пойду, кто знает, что они там со мною сделают (но Стреляют), нет, не хочу туда идти, паршивое, пустое Дело (но Убивают, Убивают!). И в Убийстве, в крови, в Сражении я в здание вошел.
А там тихо, лестница большая, ковром устланная. При входе швейцар меня принял с поклоном и к секретарю по лестнице проводил. На бельэтаже зал большой, с колоннами, а в нем довольно сумрачно, холодно и только через окон цветные стеклышки лучи света проникают, на карнизы, на Лепнину тяжелую и на позолоту ложатся. Вышел ко мне Подсроцкий-советник в темно-синем черном костюме, в цилиндре да в перчатках, и, цилиндр слегка приподняв, вполголоса о причине визита моего расспрашивал. Когда ж я сказал ему, что с Ясновельможным Послом разговаривать желаю, он спросил: «С Ясновельможным Послом?» Я, стало быть, говорю, что с Ясновельможным Министром, он же говорит: «С Министром ли, с самим ли Господином Министром, сударь, говорить хочешь?» Когда ж я ему сказал, что, разумеется, с Ясновельможным Послом говорить хотел бы, он мне такими словами ответствовал, голову на грудь склоня: «Говоришь, сударь, что с Послом, с самим Господином Послом?» Говорю, — стало быть, что конечно, с Господином Министром, ибо важное к нему имею дело; он же говорит: «А! Ни с Советником, ни с Атташе, ни с Консулом, с самим, сударь, Министром видеться желаешь? А зачем? С какою целью? А кого ты, сударь, здесь знаешь? С кем дружбу водишь? С кем якшаешься? К кому хаживаешь?» Так вот начал он выпытывать да все резче на меня Бросаться-набрасываться, что в итоге проверку стал мне учинять, да как клещами из меня все вытягивать. Тогда двери в глубине раскрываются и Ясновельможный Посол выглядывает, а как я ему уже знаком был, то он головою мне кивнул, а как кивнул, то уж Советник этот, в поклонах рассыпаясь, задом крутя да цилиндром помахивая, в кабинет меня проводил.
Министр Косюбидзкий Феликс одним из удивительнейших людей был, с коими в жизни моей я встречался. Тонкий толстоватый, чуток жирноватый, с носом — тоже Тонким Толстоватым, глаз невыразителен, пальцы узкие толстоватые и такая же нога под ним — узкая и толстоватая или жирноватая, а лысинка у него, как латунная, на которую он волоски черные рыжие зачесывал, да вот глазом любил стрелять, чуть что, он раз — и стрельнет. Всем поведением и манерами своими необычный взгляд на высокое достоинство свое демонстрировал и каждым движением своим честь себе оказывал, да и того, с кем беседу вел, так собою беспрестанно польщал, что с ним уж чуть ли не на коленях стоя разговаривали. Я же, плачем разразившись, к ногам его припал и руку целовал и слуг своих, кровь, имущество в жертву предлагая, о том лишь молил, чтобы он в такую минуту святую, в согласии с волей святой да с разумением своим, персону мою употребил и распоряжался ею. Наилюбезнейше меня и себя, слушанием своим святым удостаивая, осчастливил, оком стрельнул, а потом и говорит: «Я ужо тебе больше как 50 песов (кошель достал) дать не могу. Больше не дам, ибо не имею. Но когда б ты в Рио-де-Жанейро поехать захотел и тамошнего Посольства держаться, то, конечно, на дорогу б тебе дал и даже кое-что на отступные б добавил, потому что литераторов тут иметь не желаю: ибо они только доют да облаивают. Езжай уж в Рио-де-Жанейро, от души советую».