Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве
Шрифт:
Я еще не знаю подробностей смерти Есенина. То есть знаю, но не те, что позже станут общепринятыми. Почти общепринятыми. Сейчас, в восемьдесят шестом, единственным источником о смерти Есенина для меня является письмо Горького какому-то иностранцу. С чужих слов Горький пишет что-то такое: привязал веревку к батарее, сел на пол, накинул петлю на шею, уперся в батарею ногами и потянул… Удавился, а не повесился. Удавиться страшнее… Через девять лет, в ноябре 1995-го, удавится мой друг в Абакане, Иван Бурковский. Телефонным шнуром, в кресле. В двадцать два года… Его мама несколько раз пройдет мимо, удивляясь, что сын так долго молчит, прижав трубку к уху. А он будет мертвый…
Смотрю в окно и вижу Таню Коновалову. Она медленно проезжает по аллее сквера на «Каме» – красивом велосипеде без рамы, с крошечными
Таня – моя любовь. Мы познакомились этой весной в клубе досуга школьников «Бригантина». Боб – Пашка Бобринский, мой одноклассник, однажды прибежал в школу взбудораженный и сообщил нам, пацанам, что появился кружок брейка.
Об этом танце мы, конечно, слышали, читали в модных тогда «Ровеснике», «Собеседнике», но еще не видели – фильм «Курьер» выйдет лишь в конце восемьдесят шестого. По описаниям и фоткам танец этот представлялся нам чем-то фантастическим, суперкрутью.
После уроков пятеро ребят из нашего класса, и я в том числе, пришли в «Бригантину». То есть – к «Бригантине», находившейся на первом этаже пятиэтажки. Сели на лавочку и стали ждать руководительницу кружка.
«Вот она», – кивнул Боб на спортивного вида девушку лет двадцати пяти. А следом в подъезд, пересмеиваясь чему-то, вбежали несколько девушек. Боб объяснил уважительно: «А это ее ученицы».
Выждав еще минут десять, мы решились пойти посмотреть.
Это оказался, конечно, не брейк-кружок, а студия пантомимы, но современной, с некоторыми элементами верхнего брейка – робот, заводная кукла, скольжение, волна… Хотя наверняка в брейк они пришли из пантомимы.
Девчонки, тоже, так совпало, одноклассницы из соседней с нашей школы, на год младше нас, без особого смущения исполнили три номера под песни группы «Модерн токинг». Через год от такого сочетания – брейк и «Модерн токинг» – мы бы расхохотались, но тогда нам снесло крыши, и мы дружно записались в кружок.
Я сходил на считаные занятия и бросил: влюбился всерьез в одну из девчонок – Таню Коновалову. Высокую (выше меня, блин), румяную, белозубую, черноволосую… Танцевать, изгибать свое неуклюжее тело при ней было стыдно. Тем более что она задерживала на мне взгляд.
Перестав постигать премудрости пантомимы и верхнего брейка, я время от времени приходил в «Бригантину», чтоб подсмотреть из коридора, одним глазом, как идут репетиции; подкарауливал Таню недалеко от ее дома – она тогда жила в двухэтажном бараке почти в самом центре города… Мы звонили друг другу, болтали о всяких глупостях; иногда Таня замолкала и, казалось, ждала от меня каких-то настоящих, важных слов. А я не мог их произнести, но, положив трубку, шептал: «Люблю… люблю…»
На днях она позвонила и счастливым голосом сообщила, что ей купили «Каму», предложила покататься. Я зачем-то соврал, что сейчас не могу; потом ругал себя, обзывал… И вот сейчас она явно хочет, чтоб я ее заметил, и я заметил, но не выкачу свой «взрослик» из темнушки, не поеду к ней. Я буду сидеть у окна и страдать.
Нахожу очень нужное мне сейчас стихотворение Есенина и читаю вслух:
Ты меня не любишь, не жалеешь,Разве я немного не красив…Я продолжу вести себя как дурак, а потом Таня с родителями переедут на другой конец города; их барак сломают, на его месте стоит теперь республиканский музей, огромный, с золотой крышей…
Мы будем очень редко, в основном случайно, встречаться, время от времени я буду звонить ей, но долгих разговоров уже не станет получаться – Таня поймет, что настоящих и важных слов я уже не произнесу. И в конце концов мы потеряемся… Нет, не так! В декабре восемьдесят девятого, с повесткой в армию, я примчусь в родной город из Ленинграда, напрошусь в гости к Тане. Она угостит меня чаем, а я подарю ей плакат группы «Мираж» с автографом Татьяны Овсиенко и расскажу, что ухожу в армию – послезавтра улетаю, а еще через день меня обреют и оденут в солдатскую форму. И спрошу: «Таня, ты будешь меня ждать?» Она ответит твердо и спокойно: «Нет». А взглядом доскажет: «Поздно». Я кивну и уйду… Вот так мы расстанемся.
В дорогу – живо! Или в гроб ложись.Да, выбор небогатый перед нами.Нас обрекли на медленную жизнь,Мы к ней прикованы для верности цепями, —бьется в динамике, а я уже переполнен строками, звуками, рифмами, смыслами. Я придавлен ими, мне надо лечь.
Но напоследок нахожу в первом томе последнее стихотворение перед разделом «Маленькие поэмы», которые я еще не решился читать. Оно, это стихотворение, до того безысходное, загробное, что я странным образом им ободряюсь. Я понимаю, что в гибели есть свое счастье…
Цветы мне говорят – прощай,Головками склоняясь ниже…Что я навеки не увижуЕе лицо и отчий край.И я представляю с замиранием сердца, что и я очень скоро не увижу, больше никогда не увижу, этих улиц, квартиры, лицо Тани, бабушкину избу…
И потому, что я постигВсю жизнь, пройдя с улыбкой мимо, —Я говорю на каждый миг,Что все на свете повторимо.– Постиг всю жизнь, пройдя с улыбкой мимо, – шепчу, глядя сквозь двойные стекла окна на желтые деревья, куда-то идущих людей, газующие машины. – Все на свете повторимо… повторимо.
Не все ль равно – придет другой…Голос из магнитолы, тоже какой-то безысходный, загробный, отдергивает мой взгляд от окна, заставляет оглянуться на себя, невидимого, запертого за решетками встроенного в «Рекорд» динамика:
Не писать стихов мне и романовИ не читать фантастику в углу, —Я лежу в палате наркоманов,Чувствую – сам сяду на иглу.Сползаю со стула, дрожащими руками собираю густо-зеленые книги. Ставлю на стеллаж. Возвращаю горшки с цветами на свое место, убираю стул… Иду к магнитоле. Скорее выключить, спрятать запись в тайник.
Кто-то там проколол свою совесть, —спешит досказать голос, —
Кто-то в сердце вкурил анашу,Эх вы, парни, про вас нужно повесть,Только повести я не пишу.Жму на клавишу «стоп», перематываю остатки пленки на одну бобину. Истрепанный картонный футляр. Тайник. Всё…
На подгибающихся, слабых ногах добираюсь до своей кровати, зарываюсь под покрывало. Сжимаюсь, словно в комнате страшный холод.
Много минут лежу в пустоте. Ничего не чувствую и не ощущаю. Потом в глубине груди начинает теплеть, припекать, и вот уже жжет, и следом в голове что-то вспыхивает, как крошечная, но необыкновенно яркая лампочка… Я вскакиваю, выпутываюсь из покрывала, достаю из портфеля ручку, первую попавшуюся тетрадку и, закинув чуб к макушке, записываю то, чего еще мгновение назад во мне не было. Слова рождаются вместе с движением микроскопического шарика на конце стержня.