Травяная улица
Шрифт:
На следующий день кое-кому предстояло надо всем этим поржать. Я встал как водится в час дня и сразу увидел, что мимо окошка прошла она, глядя словно бы вперед, но и словно бы по сторонам. Было жарко, я вышел и сел на лавочку у калитки. Она появилась опять, неся от колонки воду, и в глаза бросился обмотанный полупрозрачным, молочного цвета батистовым платочком большой палец ее ноги, торчавший из клеенчатой огромной сандалетины.
Как бы случайно она как бы остановилась как бы передохнуть возле сидящего меня.
— Ска-ка-жите! — вдруг спросила она, глядя, как ей казалось, отважно, но в землю. — Ска-ка-жите, не вы ли вчера ночью кра-а-ались за мной? Если вы, т-т-то зачем? Я вообще-то
— Я? Вы что? Я вечером репродуктор слушаю. Вчера, например, письма трудящихся передавали… Товарищу Сталину… Потом оперу «Кармен» композитора Бизе… — И я нагло поглядел в ее дергавшееся расквашенное лицо. — Бизе, я говорю… Жоржа…
— Ах вот оно что! — торопливо заговорила она и побелела. — Я то-тоже обычно… п-п-письма… товарищей трудящихся… и м-м-музыку… очень приятно побеседовать… Любите ли вы Брамса? — вдруг, как бы спохватившись, отчаянно, но беспомощно сказала она. — Любите ли вы Брамса? Я — люблю… говорит она, забегая далеко-далеко в нашу с вами будущую жизнь, в которой ее самой уже не будет. И эта, тогда еще очень будущая жизнь стала теперь моей прошедшей, давно прошедшей жизнью, и жизнь поехала дальше, но почему-то и она, и тогдашнее бормотание ее в жизни моей теперь опять есть.
Если хотите знать, что я сейчас обо всем этом думаю, прочтите еще раз в начале затянувшейся этой на всю жизнь истории нескладное и дерзновенное моление мое.
Только не знаю я, за кого молить Внемлющего мне — я ведь не знаю, как ее зовут, и тогда не знал, а спросить теперь уже совершенно не у кого.
ДВА ТОВИТА
Старик Никитин обмыл и вытер коровьи задние ноги, хвост и все прочее, но корова опять обузенилась, и труд пропал. Однако старик Никитин не выругался, а только сузил страшные свои бесцветные глаза. Он снова обмыл и досуха обтер корову, полагая, что, пасясь, она лизнула нездоровый для скотины алатырь-камень.
— Проворонили! — сказал он.
Старик Никитин подсчитал налоги, но допустил описку, начертав слово «Итог» с твердым знаком — И т о г ъ. Пришлось переписывать. Однако старик Никитин не выругался.
— Проворонили! — повторил он.
Старуха Никитина дала ему в чашке еды, и он, сказав молитву и незаметно перекрестясь, стал быстро есть, но тут мимо окна по летней улице ненамеренно прошел курящий человек и в комнату влетел запах табаку. Старуха Никитина быстро захлопнула створки, а старик Никитин снова сузил страшные бесцветные глаза и тихо сказал:
— Проворонили!
Старик Никитин достал откуда надо толстую книгу с твердыми знаками, сел, чтобы в окно, которое старуха снова отворила, не видать было его с улицы, и безо всяких очков стал читать. Однако тут же раздумал и, вовсе сузив страшные бесцветные глаза, снова не выругался, а тоскливо решил:
— Проворо-о-о-нили!
В этот момент издалека-издалека прилетел тихий звук двойного выстрела. Он сперва раздался над Ленинградским шоссе, затем, свернув на Химки, полетел над левым берегом Москвы-реки, потом над Петровско-Разумов-ским, потом поколотился эхом в разные стороны и достиг наших краев.
Старик Никитин разузил страшные свои глаза, встал и одернул косоворотку. Встала и старуха Никитина. Они глянули друг на друга и незаметно перекрестились. Причем старик Никитин уже в который раз не выругался, но зато просто и удовлетворенно сказал:
— Про-во-ро-ни-ли!
В первый раз молвлено было, оттого что корову оставили без присмотра; во второй — потому, что дорожившие твердым знаком даже в свое время и не заметили,
как литеру эту у них изъяли; в третий раз упало слово из-за незатворенного от греха окошка; в четвертый — как тоскливый вздох по утерянному священству от Исуса Христа, каковое раскольники, подсчитывая у никониян персты, зверея и страдая по мелочам, забыли озаботиться продолжить и опростоволосились, проморгавши законных архипастырей и храмы Божьи.Последний же раз сказалось слово по причине двух далеких выстрелов.
Стреляли у Химок. На Москву шли немцы. Столица в те дни тоже оказалась без присмотра, и на травяных улицах все домовладельцы и домовладелицы немцев ждали и не могли дождаться.
Чтобы время уходило проворнее, старик Никитин расположился читать Книгу Товита, а старуха Никитина, тоже действуя без очков, принялась скоблить деревянную блюду для хлеб-соли.
…Я, Товит, во все дни жизни моей ходил путями истины… и было расхищено все имущество мое, и не осталось у меня ничего, кроме Анны, жены моей, и Товии, сына моего… я лег спать за стеною двора… и, когда глаза мои были открыты, воробьи испустили теплое на глаза мои, и сделались на глазах моих бельма…
Все сразу встало на свои места. Он — Товит, которому в очи наделал воробей (безбожная власть), но ангел Рафаил вернет сына домой и с исцелением (Колька Никитин сидел за мелкое воровство), и спадет пелена с глаз, пусть зрячих, но путающихся с «ером», хотя именно «ер»-то и будет спасен, и найдется в молдаванских землях — дак и в германских, может! — епископ истинныя веры…
На епископе благолепное настроение старика Никитина сразу кончилось. Нет, не найдется! Не найде-о-о-тся! И виноват, страшно сказать, святой протопоп! Поди же ведь! Ну уж он-то как? Как же он-то?..
— Проворонили-и-и! — страшно сказал старик Никитин, и страшные бесцветные глаза его страшно сузились.
Прав он был, можно сказать, во всем, но только не насчет Товита. Товитом был — вернее будет — Хиня, обитавший через дорогу за колонкой, которой сейчас не очень попользуешься, потому что вся она облеплена горчицей.
Горчицей? Что за сумбур такой? Хиня, корова, Товит, священство от Богочеловека и горчица, которой облеплена водоразборная колонка? Нет, не сумбур это вовсе. Это таким образом — закономерно, хотя и своеобразно пресуществляются Великие События на поросших травой маленьких улицах, иначе говоря, в бытованье простых людей. Но не только, не только простых! Ибо будь ты хоть кем, ты очень недалек от коровы, и утреннее молоко твое миновало между выменем и твоей чашкой ну три, ну четыре пары рук; воду — Товит ли, староверский ли мученик или диктатор — ты частенько берешь из водопровода или источника сам; горчица на столе у тебя — нечто ты или ничто; и в обиходе твоем, где, когда и кем бы ты ни был, глагол «облеплять»: воробьиное «теплое» облепило глаза твои в Святой Земле, мучители-никонияне облепили тя возле прямо государева терема, облеплен нечистым коровий зад и горчицей облеплена телячья котлета, когда Молотов обедает с Гитлером.
Люди проживают жизнь по сути одинаково, хотя и считается, что по-разному. А разное, оно хоть и разное, но внешнее, ибо облепленная горчицей котлета и облепленная горчицей колонка причастны, как ни странно, одному и тому же, а для действия облепления, слава Богу, есть глагол!
Кидали вы камни, читатель? «Кидал! — скажете вы. — Начиная с камня из пращи и кончая камнями в чужой огород». Чем же кидаться лучше, а чем — хуже? Отвечаю:
Плох, швырять его, обломок кирпича — большой неудобен, а маленький не имеет веса. Не лучше летят коричневые бутылочные осколки. Скверно кидать мелкие ворованные яблоки, сухие комья земли, прошлогоднюю пустую картошку и наспех насаженные колуны.