Третий рейх изнутри. Воспоминания рейхсминистра военной промышленности. 1930–1945
Шрифт:
Ему удалось сохранить объективность. В связи с публикацией этой книги в Англии Шпееру предложили встретиться с бывшим главным британским обвинителем лордом Шоукроссом (во время суда сэром Хартли Шоукроссом) и в эфире Би-би-си обсудить Нюрнбергский процесс. Шпеер ответил, что будет рад встретиться с британским, американским или любым другим обвинителем; он не таит зла на людей, которые помогли заключить его в тюрьму на двадцать лет, и он не возражает против встречи со всяким, кто серьезно интересуется историей, в которой он сыграл такую заметную роль.
Вернувшись в Гейдельберг после двадцатиоднолетнего отсутствия, Шпеер делал самые обычные, простые вещи, какие приходится делать человеку, начинающему жизнь с самого начала. Он обосновался в летнем домике над рекой Неккар, где жил ребенком, а поскольку в детстве у него была собака породы сенбернар, он завел себе такую же, что должно было помочь ему вернуться к истокам, навести мосты между исходом отсюда и новой жизнью. Он планировал вновь заняться архитектурой, хотя на этот раз
Разумеется, мотивы могут остаться неясными, несмотря на искренние усилия Шпеера раскрыть их. Вряд ли человек, какими бы благими ни были его намерения, может полностью избавиться от желания видеть себя в свете более выгодном, чем видят его критики. Ханс Франк, соответчик Шпеера в Нюрнберге, писал мемуары в ожидании казни, и именно его высказывание часто цитируют: «Пройдет тысяча лет, но эта вина Германии так и не будет искуплена». Даже испытывая отвращение к себе, Франк не смог не упомянуть в своих воспоминаниях о том, как он уважал закон и как пытался заставить уважать закон фюрера. Так или иначе, он пытался спасти хоть что-нибудь от карьеры, о которой теперь сожалел. Возможно, Альберту Шпееру не удалось полностью освободиться от этой человеческой слабости, но он не пытался ничего скрыть или приукрасить. В нюрнбергском зале суда он поставил на карту свою жизнь и теперь со спокойной уверенностью смотрит в глаза немецким и зарубежным критикам; он сожалеет о совершенных непоправимых ошибках, но убежден, что заплатил за них, сколько мог и сколько сочли необходимым его судьи.
Шпеер все еще двойственно судит о некоторых из сделанных им открытий. Он пишет, что первая его встреча с фюрером состоялась в тот момент его карьеры, когда он был подобен Фаусту, то есть с радостью продал бы душу в обмен на покровителя, который воспользовался бы его талантом архитектора. И действительно, состоялась сделка, напоминающая сделку Фауста с Мефистофелем. Все свои способности и энергию Шпеер охотно отдал в распоряжение Гитлера, при этом конфликтуя со всеми, включая и Гитлера, кто мешал ему целеустремленно выполнять работу. По мере того как Гитлер становился все более своенравным и недоступным, первоначальное восхищение Шпеера постепенно слабело. Когда Гитлер приказал взорвать все в Германии, Шпеер отказался повиноваться и был готов сам убить покровителя, лишь бы предотвратить исполнение его приказов. Тем не менее он прилетел в берлинский бункер под огнем русской авиации и артиллерии за несколько дней до самоубийства Гитлера, чтобы попрощаться.
Шпеер представил нам две версии этого полета. В интервью, опубликованном в «Шпигеле» сразу после освобождения из Шпандау, он сказал, что отправился в Берлин, чтобы попытаться убедить одного из своих ближайших сотрудников, Фридриха Люшена, покинуть город. Однако в мемуарах история полета изложена несколько иначе. Шпеер пишет, что, не забывая о Люшене, хотел спасти и доктора Брандта, своего старого друга и личного врача Гитлера, попавшего в лапы гиммлеровских СС. На последнем этапе Шпеер узнал, что Брандта уже нет в городе, а до Люшена он добраться не смог, но тем не менее решил продолжить поездку. Теперь он понимает, что летел в Берлин попрощаться с человеком, которому был обязан столь многим и к которому испытывал столь глубокие неоднозначные чувства.
Шпеер все время пытается изображать себя с той же безжалостной объективностью, с какой изображает других. По его словам, он до сих пор радуется тому, что попрощался с конченым человеком, при расставании рассеянно протянувшим ему вялую руку и не вымолвившим ни слова об их длительном сотрудничестве. Что заставило Шпеера изменить мотивацию того полета? Я предполагаю, что эта перемена – свидетельство постоянного переосмысления причин собственных поступков. Кажется вероятным, что в интервью с репортерами «Шпигеля» он сказал первое пришедшее ему в голову, и только позже, исследуя свои чувства в контексте настоящих мемуаров, он ясно увидел мотивы своего полета в Берлин и понял, что до сих пор не избавился от чар фюрера, которому истово служил многие годы. Шпеер не приукрашивает свой образ. Фон Ширах, товарищ Шпеера по тюремному заключению, освобожденный из Шпандау одновременно с ним, оправдывается тем, что служил Германии так, как понимал свой долг, но Шпеер несет на своих плечах полный груз ответственности за все содеянное и пытается выполнить добровольно взятые на себя обязательства, как бы это ни отразилось на его самооценке. Так что, по моему мнению, на этих страницах возникает история, правдивая настолько, насколько позволяют память и понимание автора.
Тщательный самоанализ не изменяет автору и тогда, когда он говорит о своей роли в преследовании евреев. В реальности Шпеер ни в коей мере не был причастен ни к травле, ни к истреблению евреев. Об истреблении вообще было сравнительно мало кому известно. Многие из тех, кто столкнулся с истреблением вплотную, то есть сами евреи в концентрационных лагерях, даже перед газовыми камерами отказывались верить в жуткие рассказы, которые им доводилось слышать [1] . Массовые убийства
выходили за пределы человеческого воображения и казались неуклюжей пропагандой. Однако пост Шпеера позволял ему узнавать подробности. Он не скрывает, что один из его друзей, гауляйтер Ханке, посетил Освенцим и летом 1944 года предостерег его против подобного визита. Однако у министра вооружений и военного производства не было оснований тревожиться из-за слухов о каких-то фабриках смерти. Ему нужны были узники, способные работать на его заводах, так что он не стал развивать скользкую тему, не попытался заглянуть за кошмарный занавес, на который указал ему Ханке. Он предпочел не знать, предпочел отвернуться и сосредоточиться на собственной грандиозной задаче. Теперь он считает это прискорбной ошибкой – «грехом недеяния», как сказано в Библии, еще более непростительным, чем любое преступление, которое он мог совершить.1
С этим поразительным неведением связаны две недавние публикации. Одна, «Истребление голландских евреев», написана Якобом Прессером, который сам был узником концлагеря. Другая – статья Луи де Йонга, директора Голландского института военной документации. Она озаглавлена «Голландцы и Освенцим» и появилась в январском сборнике «Vierteljahrshefte» («Квартальным тетрадей») 1969 г. Мюнхенского института современной истории.
Именно по этой причине Шпеер не протестовал против своего приговора, чего нельзя сказать об адмирале Дёнице. Дёниц всегда чувствовал себя несправедливо осужденным; он хранил огромную папку писем от британских и американских морских офицеров, разделявших его точку зрения. Эти офицеры, посылавшие письма по собственной инициативе, советовали ему опротестовать вердикт Нюрнбергского трибунала, приговорившего его к десяти годам тюремного заключения. Что касается Шпеера, то некоторые иностранцы, включая трех начальников тюрьмы, представителей западных держав, считали его приговор слишком суровым и рекомендовали смягчение наказания, однако русские, проголосовавшие за повешение Шпеера, настояли на том, чтобы он отбыл свой срок полностью. Шпеер не жаловался ни на русских, ни на кого бы то ни было. В Шпандау он близко познакомился с русскими тюремщиками; они рассказывали друг другу о своих детях и женах, и ни один из русских никогда не упоминал о прошлом. Шпеер был им благодарен; он понимал, что эти люди наверняка потеряли друзей и родственников по его милости – ведь именно он руководил военной промышленностью Германии – и у них были причины для враждебности. Однако никто не относился к нему враждебно, даже бывший подневольный рабочий, с которым Шпеер подружился в тюрьме. Голландец считал, что в дни его подневольного труда с ним обращались терпимо благодаря заботам Шпеера.
Именно искреннее раскаяние Шпеера, его полное признание совершенных в дни могущества ошибок, собственных слабостей и тонкость его наблюдений делают эту книгу таким необычным документом. Здесь говорится о том, как создается история, о моральной дилемме цивилизованного человека, которому была поручена грандиозная административная задача, поначалу казавшаяся ему более технократической, чем человеческой. Многое из того, о чем рассказывает нам Шпеер, – это старая история hubris (гордыни), искушения властью и славой и возможностью созидания в героических масштабах. Чувствуя себя творцом истории, легко игнорировать неприятные факты; они уже не кажутся препятствиями для достижения великих целей. Однако когда рухнуло все, ради чего и чем он жил, Шпеер осудил себя более сурово, чем Нюрнбергский трибунал. Именно этот долгий и мучительный путь к прозрению позволяет нам понять: что бы ни потерял Шпеер в сделке с Адольфом Гитлером, то была не его душа.
Юджин Дэвидсон
От автора
«Полагаю, теперь вы начнете писать мемуары?» – спросил один из первых американцев, которых я встретил во Фленсбурге в мае 1945 года. С тех пор прошло двадцать четыре года, из коих двадцать один я провел в тюремной камере. Долгий срок.
И вот я публикую свои мемуары. Я попытался описать прошлое так, как его пережил. Многие сочтут мою точку зрения искаженной или неверной, но как бы то ни было, я рассказал о своем жизненном опыте так, как вижу его сегодня. Я старался не фальсифицировать прошлое. Я стремился не приукрашивать хорошее и не замалчивать ужасы тех лет. Другие участники событий будут критиковать меня, но это неизбежно. Я пытался быть честным.
Одна из целей этих мемуаров – раскрыть некоторые предпосылки, которые почти неотвратимо вели к катастрофам, завершившим тот исторический период. Я пытался показать, что происходит, когда неограниченная власть концентрируется в руках одного человека, и каким был этот человек. На судебном процессе в Нюрнберге я сказал, что если бы у Гитлера могли быть друзья, то я был бы его другом. Я обязан ему как воодушевлением и славой моей юности, так ужасом и сознанием вины последующих лет.
Я обрисовал Гитлера таким, каким он являлся мне, и другим, и в этом образе проступает много привлекательных черт. Гитлер мог казаться человеком, многогранно одаренным и преданным своему делу. Однако чем дальше, тем больше я чувствовал, что все это лишь поверхностная характеристика, ибо созданный мной образ вступает в противоречие с тем, что я узнал на Нюрнбергском процессе.