Третья Мировая Игра
Шрифт:
А Ярыжкин сразу после Князева отбытия и вовсе на привал людей остановил, как будто не знает о предписании главного тренера идти как можно быстрее. Я ему напомнил, а он отмахнулся, сказал, что людей перед решающим штурмом поберечь надо. Прибыло еще несколько всадников, в гражданской одежде, без гонцовских вымпелов. Ярыжкин их без меня принял. Двух наших гонцов куда-то отправил, тоже донесения сам писал. Я без дела болтаюсь. Обратился за разъяснением к всезнающему Анатолию, а он от меня нос воротит, все его прежнее приятельство исчезло. Не нашего, говорит, ума дело, тренеры сами между собой разберутся. Зашел к калужским землякам, а они сами ко мне с вопросами — чего, мол, стоим, когда к воротам надо со всех ног лететь. Даже
Через час снялись с привала, дальше пошли.
Немцы отстали, пропали из вида. Потом догоняют, а их — батюшки мои! — сотни три, не больше! Ярыжкин послал разведчиков посмотреть, где остальные. Те через два часа ни с чем вернулись. Ясно, что по нашему ленивому продвижению немцы сообразили, что к серьезной игре наш отряд не готовится, и свои основные силы в другое место отослали. Вот тебе и маневр с отвлечением сил соперника! Все, о чем Дмитрий Всеволодович главному тренеру писал, прахом пошло. А все из-за непонятной, преступной медлительности.
Надо немедленно что-то делать, спасать ситуацию! Первым делом послать донесения главному тренеру и центральным отрядам. Разыскать немецкий отряд и устроить за ним постоянное сопровождение, чтобы каждую минуту знать, где они. А самим скорым маршем рвануться вперед, без остановок и с самой малой ночевкой. Чтобы уж если не отвлечь на себя противника, то хотя бы смутить, обеспокоить немецких тренеров. А то получается, что целое соединение, полторы тысячи человек, вообще из игры в решающий момент выпало. Но где же Дмитрий Всеволодович? Как случилось, что его в такой момент с отрядом нет?
Бросился я к Ярыжкину со своими предложениями. Он в ответ говорит — дождемся князя, пусть он и решает. Завтра должен вернуться. А тебе, говорит, письмо из дома, только что пришло. И протягивает мне письмо. Почерк на конверте мамин, буквы маленькие, круглые. На конверте почтовый штамп — срочное. Что-то я не видел, чтобы сегодня в наш отряд почта приезжала. Или срочные письма другим способом доставляют? Может быть, кто-то из гонцов его привез? Тогда почему же Ярыжкин мне сразу его не отдал?
Разорвал я конверт, достал бумагу. А там всего две строчки: срочно приезжай, тяжело болен отец. И точка. Глотнул я полную грудь воздуха, а выдохнуть не могу. Все вокруг: и Ярыжкин, и весь наш отряд, и Дмитрий Всеволодович, и главный тренер на другом конце поля, и нападающие, которые как раз в эти часы пас завершают, — все это как будто растворилось, исчезло, как дым от костра.
Ярыжкин мое смятение заметил, подошел, заглянул в письмо. А я и сказать ничего не могу, лист к нему поворачиваю, а сам только головой мотаю, как будто от страшного сна проснуться хочу.
— Поезжай, — Ярыжкин говорит. — Справимся пока что без тебя. Вещи свои собери в один чемодан, сдай на хранение Анатолию и поезжай налегке.
Я киваю, а говорить по-прежнему не могу, горло перехватило.
— Дам тебе Жарика, лучшего рысака, дам еще специальный тренерский ярлык, чтобы на всех станциях тебе без промедления коней меняли…
— Спасибо… Сергей Вадимович, — только и смог я ответить.
Коня гончего и ярлык получал, вещи собирал, подорожную сам себе выписывал — все как будто во сне. Одно-единственное желание — проснуться и от этого страшного письма, и от всей этой игры с маневрами и схватками, проснуться дома, в своей постели, чтобы под окном пели птицы, а солнце косо заглядывало в комнату через щель в занавесках. Или хотя бы в игровой палатке, в изнеможении и духоте, но только проснуться,
проснуться, чтобы письма этого не было…17
И поскакал я домой. Никогда в жизни так быстро не ездил. Конь подо мной как заведенный летит, копыта барабаном стучат без устали. А я будто в обмороке — ничего вокруг не замечаю, за дорогой еле слежу. Весь внутри себя, отца вспоминаю, как он меня маленького на руках подкидывал, как учил корзины из ивы плести, как грамоту мне еще до школы преподавал. Изо всех сил желаю ему поправиться, как будто помочь ему этим желанием стараюсь. Даже придумал себе кого-то большого и сильного, в чьих руках все людские жизни и смерти; и к нему обращаюсь, за отца прошу.
Зачем же я его письмо выкинул? Надо было спрятать, в подкладку зашить, в сапог под стельку положить. Важное ведь было письмо, его много раз перечитать надо было, чтобы весь смысл досконально понять. Лишь бы сейчас все обошлось. Лишь бы все обошлось. Все, что отец скажет, все сделаю. Даже если неправ он, все равно сделаю, любую его волю исполню. Лишь бы выздоровел.
А где-то в сердце холодом дрожит дурное предчувствие. Никогда в жизни отец не болел. Даже если сильно простужался, и то всегда на день-другой, не больше.
Что же случилось? Что за напасть? Написала бы мама пару лишних строк, чтобы я теперь догадками не мучился.
На станцию я прибыл уже глубокой ночью, чуть мимо не проскакал. Показал ярлык, попросил ночлега и корма для коня. Смотритель заворчал было, что поздно, что мест нет, что станция вся забита, но потом снова на ярлык посмотрел и выделил мне верхнюю полку в шестиместной палатке. Обещал на рассвете разбудить.
Станция временная, игровая. Пока игра на немецкой территории, она здесь, а если назад откатиться придется, станция в другое место переедет. С гражданскими гостиницами и трактирами никакого сравнения — толчея, неразбериха, клопы, грязь. Народу, и правда, полно. Обозреватели, ассистенты, гонцы, игроки — кто из России в игру едет, кто обратно. Одни из госпиталя в свой отряд спешат, другие к тренерским штабам или группам обеспечения едут. Все веселые, возбужденные, обмениваются новостями и слухами. На скорую победу надеются. Не знают про змеиный заговор и преступное тренерское промедление. На меня, как только проведали, что я из передового отряда еду, тоже накинулись: как там? что? А я и рассказать толком ничего не могу, от скачки все внутри дрожит, и горло по-прежнему не отпускает. Обиделись, махнули на меня рукой. Пришлось им про свою дурную весть сказать, чтобы зла не держали.
Залез я на полку, а уснуть не могу. Соседи не спят, галдят, пьют вино, и у самого меня в голове будто улей разворошили: какие-то обрывки мыслей, расплывчатые картинки, лица, голоса. А ведь я всего только шесть часов проехал, а завтра целый день скакать. Выдержу ли? Мы ведь крестьяне, к долгой верховой езде непривычны, это гонцы, те могут по тысяче километров туда-сюда носиться, и ничего им не делается. Надо, если не спать, то хотя бы тело расслабить и постараться ни о чем не думать. Только не так это просто ни о чем не думать. Только под утро забылся…
Разбудить меня забыли. Света в палатке мало, и проспал я до восьми часов. Быстро оделся, с бранью кинулся вон из палатки.
Смотрителя на месте нет, помощник его в носу ковыряет, говорит, что ничего про меня не знает. Я прикрикнул, ярлыком перед его носом махнул — помощник зад от стула оторвал, немного поживее стал. Приказал нести для меня завтрак и чай, распорядился насчет коня.
Есть я не стал, выпил на ходу две кружки сладкого чаю.
Прибежал с извинениями смотритель, наорал на помощника. Стал валить все на нерадивый персонал, на небывалый наплыв постояльцев, просил не жаловаться князю. Сует мне дорожный пакет с какой-то едой, фляжку медового кваса. Ладно уж. Все равно целый день кряду мне не проскакать, а так хоть поспал, освежился.