Третья тропа
Шрифт:
Клим чувствовал — больше ничего не услышит от ребят. Но и то, что было сказано, оставалось загадкой. Проверяя себя, он исподтишка оглядел Фимку и Димку, их обычные заурядные мальчишеские лица. И по характеру эти двое не были сорвиголовами. Воровство и все рассуждения про риск и опасность — всего лишь самообман. Им хочется сделать что-то необычное, удивительное, но что? Они ищут и не находят, потому что трудно удивить людей чем-то полезным. Легче совершить необычное в чем-то плохом.
Так думал Клим, но и сам видел, что в его рассуждениях много натяжек. А к Богдану такие умозаключения и вовсе не подходили. Судя по двум-трем репликам, его не увлекала ложная романтика риска. Где же причина
— Скажите-ка мне, — Клим встал, собираясь уходить, — как, по-вашему, каким в идеале должен быть человек?
— Умным, — не задумываясь, ответил Фимка.
— И чтоб все умел, — прибавил Димка.
Приблизительно такого ответа и ждал от них Клим. Но не для них задал он этот вопрос, а для Богдана, который сидел, как на скучном уроке, и притворно позевывал. Потянувшись, он лениво уточнил:
— Как прикажете отвечать: по новой Конституции или по другим источникам?
Клим задумался. Он будто и не уловил иронии, будто вполне серьезно принял вопрос и перебирал в памяти книги и документы, в которых говорится, каким должен быть человек.
— По Конституции, — наконец выбрал он.
— Не буду отбивать ваш хлеб. — Богдан снова зевнул. — Вы это лучше растолкуете.
— Растолкую! — согласился Клим. — Человек должен быть счастливым.
Непривычное для подобных разговоров слово поразило Богдана. Ирония исчезла из глаз, он перестал зевать и взглянул на комиссара так, словно видел его впервые. И Клим угадал, что сейчас самое время еще раз попытаться вызвать Богдана на откровенность.
— Ты был счастлив? — спросил он. — Ну хоть тогда, когда снял с себя все запреты и делал все что хотел.
— Не знаю! — после долгого молчания произнес Богдан. — Был, наверно, только.
И опять он долго молчал, вглядываясь в самое пекло костра. И если бы не темный лес вокруг, не этот располагающий к задушевности огонь, не комиссар — такой необычный, ненавязчивый, Богдан так ничего бы и не сказал больше. Но Клим ждал — терпеливо, участливо, и Богдан продолжил свою фразу:
— Только не тогда. Тогда мираж был.
Клим высоко оценил скупое признание Богдана и растроганно протянул ему руку.
— Спасибо!.. Больше вопросов не имею. Спокойной вам ночи, ребята!
— Подождите! — Богдан взял фанеру с шаржем, потер ее рукавом и протянул комиссару. — Передайте подполковнику от нас… от Третьей Тропы.
Когда комиссар, забрав подарок, отошел от костра, зашуршал брезент — и из палатки высунулась голова Гришки Распути.
— Сафоновка далеко? — громко спросил он, ни к кому не обращаясь, но Клим догадался, что вопрос относится к нему.
— Сафоновка? — он оглянулся. — Есть какая-то Сафоновка — километров семь отсюда… А тебе зачем?
— Так.
Гришкина голова убралась в палатку, а Клим, подождав еще немного, пошел к штабу.
— За что это он спасибо тебе сказал? — задумчиво произнес Фимка.
Богдан смерил его скептическим взглядом.
— Комиссар глубоко копает-где вам понять!.. Он даже меня на крючок подцепил. Потянул за язык — я и раскрыл варежку! А ведь не собирался.
Падение
Ночь была теплая и светлая. Луна висела над лагерем, и казалось, что Третья Тропа стала длинней, чем днем. Она не кончалась у речки. Искристая лунная дорожка соединила берега, и просека, как по серебристому мостику, устремилась куда-то вдаль. Мирно спали в палатках. Лишь один раз кто-то
вскрикнул и захныкал во втором отделении. Ночной патруль поспешил туда, но больше не раздалось ни звука, — наверно, кому-нибудь приснился страшный сон.Наряд нес службу молча. Димка вообще не любил разговаривать, а Фимка и поболтал бы с Богданом, но тот отвечал неохотно, невпопад, и Фимка тоже замолчал. Пройдясь до речки и обратно, мальчишки присаживались к костру, подбрасывали хворост и, посидев у огня, снова брели вниз по Третьей Тропе.
У сержанта Кульбеды словно был заведен слышимый только ему будильник. Каждые два часа сержант просыпался, выглядывал в слюдяное оконце и всегда видел дежурных либо у костра, либо где-нибудь на просеке. Засыпал Кульбеда так же легко и быстро, как и просыпался. Увидит мальчишек, снова уляжется и через минуту сладко посапывает носом.
Уже светало, когда, присев к костру, Фимка с Димкой незаметно для себя задремали. Богдан не будил их. Пусть спят — не мешают думать. Он никак не мог забыть короткого вечернего разговора с комиссаром. Простой вопрос — был ли он счастлив? — неотступно стоял перед Богданом. Помнил он себя в первых двух классах. Друзей хоть отбавляй — чуть не все сорок мальчишек и девчонок. Уроки — одно удовольствие. Он еще до школы научился писать и читать, вызубрил таблицу умножения и в первых классах не знал, что такое домашние задания. Отец и мать гордились им. Почетные грамоты за отличную учебу торжественно вывешивали на самом видном месте в их большой квартире. Веселое и беззаботное было время.
Может, тогда и был он счастлив? А может быть, чуть позже, когда его приняли в пионеры?
Тот день Богдан помнил отчетливо, словно пионерский галстук повязали ему вчера. Ни братьев, ни сестер у него не было. Наверно, поэтому он с особой остротой почувствовал тогда, что уже не один, что одноклассники теперь не просто дружки-приятели, а как бы породненные с ним братья и сестры.
Не это ли чувство общности сделало его в тот день счастливым?
Он возвращался домой с Петькой, с которым сидел за одной партой. Шли они вприпрыжку, гордо выпятив грудь с еще не помятыми алыми галстуками. Обоим хотелось петь, но петь на улице неудобно. Тогда Богдан стал позвякивать ключами в кармане, а Петька начал подкидывать ранец, в котором, как кастаньеты, пощелкивали карандаши в пенале. Под ноги ребята не смотрели — витали где-то в облаках. Петька поскользнулся и упал. Острый камешек глубоко разрезал ему ладонь. Но такая мелочь не могла испортить праздничное настроение. Богдан пошарил по своим и Петькиным карманам, платка, конечно, не нашел. А кровь лилась. И тогда он снял с себя галстук и обмотал Петькину руку.
Как потом выяснилось, Петька рассказал об этом звеньевой, та сообщила пионервожатому, и на первом же сборе Богдана крепко отчитали за неуважительное отношение к пионерскому галстуку. Петька сидел смирненько, этаким паинькой, который ни в чем не виноват и вообще не имеет к этому вопросу никакого отношения. На другой день Богдан отсел от Петьки, со звеньевой перестал здороваться и с тоской приметил, что его радость померкла, потускнела. Пионервожатого он не винил, но Петьку и звеньевую простить не мог.
Вскоре Богдан разочаровался и в пионервожатом. Тот любил проводить беседы о настоящей дружбе, которая должна быть требовательной, принципиальной и бескомпромиссной. Пионеры не до конца понимали истинное значение этих слов, а у вожатого получалось как-то так, что быть требовательным и принципиальным — это значит ничего не скрывать даже о самом близком друге и все его промахи, просчеты, ошибки, проступки выносить на общее обсуждение. Вот это поняли все, и Богдан подумал, что он никогда не станет образцовым пионером.