Треугольник
Шрифт:
Туристы стали подниматься в гору. Экскурсовод, с трудом переводя дыхание, рассказывал: «По строительству наш город занимает четвертое место в республике… В этой пятилетке опустеют пещеры… Люди покидают эти полудикие жилища и переселяются на ту сторону реки, в новые светлые, просторные здания из бетона и туфа».
— Из каменного века сразу в двадцатый! — робко сострил кто-то из туристов, не подозревая, что каждый раз, когда экскурсовод говорит эти свои слова, кто-нибудь обязательно откликается произнесенной им сейчас фразой.
Словно нанизанные на одну нитку, туристы поднялись к маленькой часовне. Они не видели себя и оттого не знали, да и не могли знать, в отличие от здешнего человека, что все это повторяется каждый день. Они вошли в часовню.
В часовне всегда горели свечи. Множество тоненьких свечей освещали под всеми четырьмя стенами грязные лоскутья с безвкусными вышивками, полотенца,
Егор уже как будто бы погасил в себе не дававшую покоя раскаленную точку, но что-то предательское, злое внутри снова, будто тешась, разжигало досаду. «Говоришь, говоришь, а они не слушают. Но ведь я же не для себя… Я же им хочу добра… Только бы выслушали!»
Он почувствовал, что опять говорит вслух, спохватился и поглядел вокруг. Далеко-далеко от него двигались рядышком две точки. Сначала он подумал, что это птицы, потом, увидев, что движутся они медленно, подумал, что это овцы, потом, напрягши внимание и зрение, кое-как разобрался, что это люди. Но они были так от него далеко, что он не различал, дети это или взрослые, женщины или мужчины. И вдруг где-то рядом раздались голоса. Он оглянулся в недоумении — никого. А голоса снова — близкие, четкие. Егор без всякого труда различал интонацию, каждое ударение, даже дыхание говорящих. Одна, определил он сразу, молодая женщина из Еревана, другой — мужчина, зангезурец. Но откуда их голоса? Егор поглядел наверх, улыбнулся, поглядел вниз и, сам тому не веря, почувствовал, догадался, что голоса эти — от движущихся вдали точек. Чего только вначале не перебрал он в мыслях: что или чудо тут, или техника, или какие-нибудь там волны… Потом, наконец, вспомнил, что он здесь и раньше много раз слышал такие вот далекие голоса. Никогда не задумывался, отчего это, но слышал. Далекие, едва различимые точки, а голоса от них, как от сидящего рядом… И сейчас совсем по-иному подумал об этом Егор. Воздух, он сам по себе, когда ничего не мешает, хороший проводник, или, вернее, воздух — это ну, все равно что продолжение человека, которое снова потом становится человеком. Егор вспомнил, — как он мог об этом забыть! — что мальчиком, живя вот в этих местах, не раз видел, как переговариваются друг с другом от пещеры к другой пещере — а другая, пожалуй что, за версту — Авак Кичунц и Ованес Бумунц. Аваку, скажем, захотелось спуститься со своей крыши, и Ованес, даже не взглянув на него, уже и сам спускается. И сейчас Егор подумал об этом так: «Мир, он весь из одного вещества: и камни, и горы, и растения, и воздух… Все на свете переходит одно в другое. Кончается дерево — начинается воздух, кончается воздух — начинается камень, за камнем — мох, за мхом — лягушка, за лягушкой — веда…»
Кто знает, где он начинается, человек, и где кончается. Нет пустого пространства. И потому, когда здесь вот вспоминалось что-нибудь грустное Аваку Кичунцу, в другой пещере за версту грустил и Бумунц. Заговорит здесь шепотом чья-то боль — живущий за горой Ваагн услышит. Срывается в какой-нибудь из пещер камень — в других пещерах камни тоже приходят в движение, вот-вот загудят и сорвутся со своих мест. Они изо всех сил сдерживают себя, чтобы не обвалиться, сдерживают, потому что знают — если они обвалятся, обвалится тогда и соседняя пещера, и та, что рядом с соседней, гора расколется, и станет здесь еще одной пропастью больше…
Егор посмотрел вокруг, увидел все сразу — все вместе и одним взглядом. Краски проникали в краски, очертания в очертания… все было слито одно с другим, все одно в другом — земля и камни, цветы и деревья, кусты и колючки, и все такие похожие, все равны в правах, все одинаково прекрасны. Егор почувствовал, что и его — все его мысли — слушают сейчас вот так же сразу и вместе земля и камни, кусты и колючки, его отец, сегодняшние туристы… Но откуда им знать, что они слушают Егора? Просто от грустных раздумий Егора становятся грустными и они, камень скатывается от боли в сердце Егора, рыба бьется и задыхается на земле от пережитого Егором страха, тучи сгущаются на небе от сгустившихся дум Егора…
И Егор снова прошелся взглядом по новому городу, отыскал на его улицах дом Сероба, смотрел на него, смотрел, а потом зашептал ему:
— В прошлый раз ты обиделся на меня, Сероб. Тебе показалось, будто я намекаю на что-то. Но ведь я что сказал, то и сказал. Ничего другого у меня и в мыслях не было…
Потом он перевел взгляд на четырехэтажный дом рядом с домом Сероба.
— Гарегин, зачем ты меня дразнишь? Что тут смешного, если я и Шушик…
Что такого, если мы, двое стариков, будем жить вместе? Живем в разных концах города, теперь будем вместе в одной комнате. Что в этом плохого, чему тут смеяться? От этого и тебе станет лучше. Ей-богу, лучше… Мы связаны друг с другом… А каждая связь укрепляет все связи… — Егор перестал шептать и просто подумал: «Не мешай, Гарегин, от тебя немало зависит… не мешай…»Минутку он помолчал, а потом его взгляд снова заскользил по городу и остановился на красной крыше самого крайнего дома.
«Арзуман, не смотри так… От каждого твоего взгляда сердце сжимается. Я умру, ей-богу, умру. Если я умру, и тебе будет плохо. Ты этого не знаешь. Не слушаешь меня и не знаешь. Ты хочешь, чтобы обоим нам было плохо? Ну что же, пусть я умру и пусть тебе будет плохо, ладно, Арзуман?»
И еще Егор отметил старенький домик, проверил, тот ли это, который он ищет, решил, что нет, ошибся, еще поискал и, не найдя того дома, заговорил, чуть-чуть как будто стесняясь, — зашептал дороге, выходившей из города:
— Назели, родная моя… Я и вправду тебя любил. Сколько раз говорил я — ты не слушала. Тебе казалось, что не так уж это важно — любить. Что это так себе, выдумки, баловство. Ты не знаешь, а я вот знаю, что нет у тебя счастья. Не слушала, когда я говорил, сердилась, обижалась, что шумлю, мол, много, что покоя от меня нет, а я ради тебя шумел, Назели, ради тебя, родная…
Дорога уходила все дальше и дальше, становилась все меньше и совсем исчезла. Егор подумал, что именно таков вообще всякий конец, окончание, завершение. Потом он поговорил еще с Галустом. Сказал ему все, что хотелось сказать, объяснил, успокоился и умолк.
И вдруг где-то рядом прозвучало:
— Егор!
Вокруг никого не было. Егор улыбнулся и подумал: «Ясно… наверно, вон с той высокой скалы кто-то сейчас со мной разговаривает, но сам далеко и отсюда не виден».
— Слышу, — ответил Егор шепотом. И он долго еще оставался на месте и думал, и что-то шептал, пока не выговорил, не высказал все, и уверенный, что наконец-то его выслушали, спокойно вздохнул, встал, распрямился и, спустившись между пещер, вошел в город.
Хосровадухт
Дверь опочивальни Трдата уже не открывалась, день и ночь оттуда доносились стоны. Царский дворец был в смятении — люди еще не могли осмыслить происшедшее, сознание города затуманилось, армянский мир не был способен создать в уме систему, которую можно было бы открыто принять и с ее помощью и с общей для всех внутренней убежденностью расставить все по местам. Близкие ко двору люди, число которых Хосровадухт свела к минимуму, делали выводы в соответствии со своим отношением к страдающему: сочувствующие говорили — мучается царь, злые духи проникли в его могучее тело; равнодушные говорили — собака не околеет от одной раны; враги говорили — Трдат превратился в свинью. Никто не входил в царскую опочивальню: только Хосровадухт посещала брата. С момента появления первых признаков болезни до нынешнего дня, когда состояние его стало невыносимым, она была рядом с братом. Только она и знала, как необычайно мощные мускулы Трдата сжались, сплелись в узлы, и теперь он превратился в заросшую волосами бесформенную груду мяса. Взгляд его — гордый и волевой, неотступный и полный страсти — угасал. Он всегда верил в свою силу, разум никогда не покидал его, а теперь он был в безвыходном положении… Он крепко сжимал толстые губы и не мог их разжать, лишь по временам исторгал глухие стоны. Он смотрел в глаза Хосровадухт и безмолвно вопрошал о своем состоянии. Сестра сперва избегала слов: ведь Трдат не все позволял говорить ему, она не все могла высказать, да и он не мог выслушивать все: его силы всегда были напряжены, гибкое тело всегда готово к отпору, и потому Трдат был мужем среди мужей — первейшим в стране Армянской. Его мысль срабатывала мгновенно, она руководствовалась его желанием, колебания — этот плод робкого и слабого ума — были ему незнакомы.
Хосровадухт промыла раны брата, она смачивала холодным настоем его лицо, подбородок, грудь, высушивала большие раны, но замечала, что все время появляются новые волдыри, напоминавшие маленькие вулканы, эти тоже должны были расти и гноиться… Так возникали все раны.
Хосровадухт потерла грудь брата. Сжавшись в комок от боли, Трдат перевернулся на спину, раскинул руки, как беременное животное, на лице его появилось выражение удовольствия, смешанного со страданием.
Хосровадухт принимала всех тех, кто мог хоть что-нибудь ей посоветовать или предложить. К ней приходили из Греции, из страны персов, Индии, с гор и скал Армении. Приходили и врачи и различные шарлатаны. Мази, приготовленные из трав, жир диких птиц, снадобье из глаз орла, пилюли из змеиного мяса она принимала и пробовала все…