Тревожные облака. Пропали без вести
Шрифт:
– Не хотят ребята играть, - упрямо повторил Соколовский.
– Нелюбезный гость пошел. Ты мне куда как покладистей показался, когда в Ивановскую МТС приезжал…
– Ничего ты не помнишь!
– досадливо отмахнулся Соколовский.
– Помню! Ты и не представляешь, как чудно у меня эта штука, - он коснулся головы, - устроена. Дат не помню, тексты, цитаты - хоть убей. А человека раз увидел - и на всю жизнь. Про меня и в обкоме так говорили: «Кондратенко - хозяин ничего, хлебороб, людей знает, только теоретически слабоват». Песочили, как песочили!
– сказал он почти мечтательно.
– Только что не материли за теорию. Мы в сороковом году сигов стали разводить в колхозных прудах. За день до войны вынули сижонка, для обмера, так сказать, и обвеса. Так я,
– И ты не из маленьких!
– Жена словно осаживала его, опасаясь, как бы не расхвастался.
– Теперь какая опасность?
– продолжал Кондратенко.
– Разобщить хотят народ, ложью травят, антисоветчиной. Закусочные открыли, частный сектор, - добавил он е хозяйским, основательным презрением.
– Горе одно, дерьмо, на копейку товара - и тот пьяный немец сожрет бесплатно, - а есть людишки, для которых и это соломинка. Народ где вместе собирают? В кино - там одна пакость, буржуазная отрава. В теплушке еще, когда в Германию волокут. Так это какая сходка - одна печаль, вроде лагеря. И вот годовщина войны… нет, ты погоди, дай помечтать: годовщина войны - и на стадион сходятся тысячи людей. Ну, три тысячи…
– Там сорок тысяч мест!
– Мало чего! У нас, Соколовский, и город-то не на немцев рассчитан. Теперь вся математика другая. Ну, скажем, пять тысяч человек сойдутся?
Это вдруг показалось обидным:
– За десять ручаюсь!
– Ты уверен?
– Кондратенко смотрел на него волнуясь - неведомо из-за чего.
– Десять тысяч наших сойдутся вместе, друг дружке в глаза поглядят впервые за такой год, а?! И все легально, открыто… Ты этого и понять не можешь!… - Он огорченно вздохнул.
– Ладно, об этом сейчас говорить не будем, ты мне вот что растолкуй: пока суд да дело, нужного человека из лагеря можете под ваш футбол вызволить?
– Если лет до тридцати и ноги при нем, может, и можем.
– Ты меня извини, Соколовский, - сказал Кондратенко сконфуженно.
– Я ведь не знаю, сколько людей для этого мероприятия положено.
– Одиннадцать, - буркнул Соколовский - он не представлял себе, что есть люди, не знающие даже такого.
– И запасных человек пять.
– Пять запасных!
– воскликнул Кондратенко.
– Ну, Ваня!… - Он задумался, затем сказал серьезно, веско: -Уходить пока нельзя. Ты хоть и переоделся, а все равно от тебя за версту бараком, лагерем разит, поверь мне.
– Соколовский понимал, что это правда.- За две недели на легальном положении много можно добра сделать. Было бы просто беспечностью, Соколовский, если хочешь, преступлением не использовать такую возможность.
Утром, прощаясь с Соколовским, Кондратенко сказал ему решительно, будто за ночь он взвесил все обстоятельства:
– Документы добудем. Подумаем, как идти, маршрут многое решает. Учти, немец далеко забрался, одним броском не возьмешь. Нужны фотографии, чтобы настоящие аусвайсы сделать.
– Откуда им взяться, - сказал Соколовский.
– Снимитесь командой, это ваше право. Покрупнее, чтобы можно было вырезать. До последнего дня, пока в городе будете, делайте все, будто вы только и мечтаете о матче. С немцами какая штуюа: они доверчивы к вам да, не обижайся, на аполитичность вашу рассчитывают.
– Он поднял руку с растопыренными пальцами.
– Вот так на вас смотрят…
– Ну уж и так! Уверен, что будут следить за нами.
– Будут. Отчего же не последить. И все- таки выпустили. А заподозрят в чем, тогда конец. Обмануть их надо, Соколовский. Их не грех обмануть!
8
Скачко недолго продержали в комендатуре. Несмотря на воскресный день, помощник коменданта майор Викингер оказался у себя. «Что, собственно, натворил русский?
– спросил он, сразу узнав Скачко.- Зачем вы его взяли?» Легко сказать- что натворил? Ничего, пустяк, съездил по морде другому русскому, Не станешь же об этом рассказывать. «Господин майор, - доложил Хейнц, - нас предупредили,
– спросил он, по-новому оглядывая щуплую фигуру парня.
– Протяни-ка руку!» - «Баловство, господин майор, - ответил Скачко.
– Это когда еще мальчишкой был. Кнабе! Кнабе…» Он показал рукой на метр от пола. Майор возвратил Скачко пропуск. «Парень из шестого лагеря, - сказал он Хейнцу.
– Пусть проваливает.
Имейте в виду, - обратился майор к дежурному офицеру, - мы взяли у Хельтринга пятерых и еще трое есть у Зоммерфельда. Их не надо хватать без повода! Передайте по дежурству, а то их перестреляют, и генерал, - он имел в виду коменданта, - заставит вас самих бегать по стадиону в трусах. Что вы на это скажете, Хейнц?» Хейнц промолчал.
Пока длился разговор в комендатуре, над городом прошла первая весенняя гроза - ворчливый ласковый гром, шорох крупных, весомых капель и следом теплый, очистительный ливень. Там, где четверть часа назад Скачко шагал со своим конвоиром, бурлил мутный поток, унося мусор и сбитые дождем нежные цветы каштанов. Глядя на эти белые с розовыми мазками цветы, Скачко подумал о Саше со щемящей сердце нежностью. В эту минуту, окрыленный благополучным освобождением из комендатуры, он почувствовал себя сильным, способным защитить и Сашу.
Прежде чем подняться в свою разрушенную квартиру, Скачко постучал к Знойко, и спустя несколько секунд дверь тихо открылась. Казалось, это произошло само собой и в полутемном коридоре никого нет. Жизнь научила людей осторожности…
Но там была Саша. В первое мгновение она не поверила своим глазам, потом вскрикнула, обвила руками шею Скачко, повисла на нем.
– Ты вернулся, - бормотала она сквозь слезы.
– И все, и все… Ты пришел…
Полутьма - тусклый свет проникал сюда через заклеенное бумагой оконце над дверью в коридоре. Из комнаты выглянула мать Саши, но тут же плотно прикрыла дверь. Стало еще сумрачнее. Они молча присели на старый сундук. До войны здесь было их любимое место; мать Саши обычно уже спала, отец громко шелестел газетой, из комнаты в коридор подал электрический свет. Скачко замирал против Саши у затененной стены, а она устраивалась с ногами на сундуке и перекидывала косу с плеча на плечо, счастливая согласием, близостью, покорностью Миши Скачко и собственным полным игры и таинственности шепотом.
Теперь в коридоре серая мгла, они молчали, захваченные воспоминаниями, а из-за двери доносились приглушенные голоса родителей Саши.
Мать позвала их в комнату. В самом углу старого двустворчатого шкафа висели костюм Миши, несколько его рубах и два ситцевых платья Саши. Пустота делала шкаф огромным, мрачным, что-то горестное, скудное было в тесно сбившихся пустых деревянных вешалках. Отец отдал Скачко костюм и рубахи.
– Я поглажу, - Саша забрала его вещи.
Она принялась за уборку комнаты Скачко. Принесла лопату, веник, бегала куда-то в глубину двора по воду, чтобы отмыть паркет, в который въелась известка и кирпичная пыль.
В полдень пришел Дугин. У себя дома он никого не застал, точнее - не оказалось самого дома. С трудом нашел мать и восьмилетнюю сестренку, отец и старшие братья на фронте. Мать поселилась в подвале, неподалеку от их старой квартиры. Голодают.
– Знакомься, это Саша, - смущенно представил Скачко девушку, выглянувшую из его комнаты.
– Мой друг Саша.
Мокрые по щиколотку ноги Саши обсыхали на сквозняке. Опершись рукой о дверной косяк, она потерла нога о ногу, стряхивая песок и мусор, приставшие к пальцам.
Дугин смущал ее кажущейся гордыней, заносчивостью осанки, настойчивым и, как ей казалось, нерасположенным взглядом.
– Занавески нужны, - сказала Саша.
– Осенью все еще было на месте: и рамы, и двери… Такое свинство!
– А если надо?
– возразил Дугин. Саша помедлила, потом ответила:
– Зачем же чужое брать?
– Ладно, - заметил Скачко примирительно.
– Никто не знал, что я вернусь.
– А если болел ребенок, а топить было нечем?
– настаивал Дугин.
– Если тяжело болел ребенок?