Тревожные облака
Шрифт:
Негромкое «а-а-а» в последний раз прокатилось по толпе горожан, будто у тысяч людей одновременно перехватило дыхание или что-то оборвалось в груди.
На западные трибуны легла кладбищенская тишина. Только шорох солдатских подошв о цемент на уступах трибун, выкрики начальников команд и окопное позвякивание металла.
Есть гипнотическая сила в мяче, влетевшем в сетку ворот. Игроки обеих команд замирают, какой-то миг все видят только неподвижный мяч, все, кроме вратаря, которому невмоготу поднять глаза.
Замерли кондоровцы, поняв, что поражение неизбежно.
Мгновенный ужас пронизал Рязанцева, он покачнулся. А что, если о н и, славные эти,
Оцепенение прошло, к Рязанцеву бросился Миша, обнял его, проговорил с застенчивой и благодарной нежностью:
– Здорово, Евгений Викторович! Вот здорово!
И оттого, что он и теперь, на поле, назвал его по имени-отчеству, а не коротко, как звали они друг друга, Рязанцев ощутил особую ответственность за всю команду.
К центру пятерка нападения возвращалась обнявшись и бестолково толкаясь плечами. Цобель трусил с мячом позади, смотрел в их затылки, на соединенные руки, и страх перед этими людьми закрадывался в его душу. Именно в эту минуту он, не вояка по натуре, понял, что война кончится не скоро и все в этом мире обстоит куда сложнее, чем ему казалось.
Ответная атака «Легиона Кондор» захлебнулась, русские снова перешли в наступление.
Едва раздался свисток Цобеля, как люди на восточных трибунах рывком поднялись на ноги. Так встают к присяге бойцы. Так звуки гимна поднимают с места тысячи людей одной судьбы.
25
Горожан не выпускали со стадиона, а переодевшихся футболистов под конвоем провели через центральные ворота, затем вправо, вдоль ограды стадиона, тянувшейся на добрых полкилометра. Матч изнурил их, и они шли приволакивая ноги.
Позади двое солдат волокли под руки Седого. Если бы его отпустили, он упал бы на асфальт, как падал потом на каменные плиты застенка в страхе перед пулей.
У ворот их ждала Полина. Она так внезапно, так безрассудно бросилась к Лемешко, что солдаты не успели остановить ее. Поцеловала, как солдатка, провожающая мужа. «Прощайте, Ваня», – тихо проговорила она, и те часы, пока он еще оставался жив, в Лемешко все звучал и звучал ее голос.
Убегая, она сунула ему бумажку. «Мише», – шепнула Полина. Лемешко передал ему записку.
Значит, Грачев не обманул, Зина жива.
Всего несколько строк, написанных не ему, а Грачеву.
«Дорогой Геннадий Иванович! Шлю весточку с девушкой, которая едет домой. Она калека, оторвало руку, иначе домой не попадешь, а, поверьте, я ей завидую. Пока жива, но не знаю, как дальше. Жить хочется, но даже не знаю, что лучше – погибнуть или поехать домой без рук или ног. У других сестры, братья, родители, а у меня Вы один.? Спасибо Вам, Геннадий Иванович. Остаюсь Ваша Зиночка».
Еще час назад Мишу кольнула бы глупая обида: ведь и он жив, почему Зина не вспомнит о нем, зачем она и его похоронила? Но теперь он уже не чувствовал обиды. «У других сестры, братья, а у меня Вы один…» Все верно, Зиночка.
Внизу Грачев приписал: «Миша, верьте, я всегда буду ей отцом. Обнимаю». Дочитав, Скачко сжал записку в кулаке и не разжимал до самой смерти. Его и похоронили так: со стиснутым кулаком и комсомольским значком сестры в кармане брюк.
Горожан пока не выпускали на улицу, они стояли за оградой, прильнув к железным прутьям.
Футболисты не отрывали глаз от толпы. Их разделяли строй молодых лип, узкий тротуар и железные прутья. Если
бы тысячи людей по ту сторону ограды налегли на прутья, ограда рухнула бы…Значит, не пришло еще время.
Молча шли футболисты. Молчала толпа. Только поднятый над оградой чьими-то руками Сережа, увидев отца, закричал:
– Папа!
Взгляды Рязанцева и Вали встретились, и он понял, что Валя простила его. Рядом с женой Сева, прижался к ней, как свой, как третий сын. А что, если Валя и заберет его с собой? Хорошо, он будет ей помощником, и сыновья рядом с ним вырастут смелыми.
Соколовский шел в ногу с Дугиным и Петром, локоть в локоть. Он требовательно вглядывался в толпу и узнавал в ее грозном молчании родной город.
Сколько близких, знакомых лиц! Вот тот усач, чуть приподнявший сжатый кулак, – разве это не Крыга? А рядом зареченские, горожане, старики, мальчишки, женщины.
– Прощайте, родные! Парни медленно шли посередине мостовой.
1956-1982
Три тайма футбольного матча. Вместо эпилога
1
Меня окликнул седой человек. Назвал не Сашей, как звали другие во взрослые мои годы, а Шурой, вернул к отрочеству, к детству, к Белой Церкви, к тенистым берегам и солнечным плесам благословенной реки Рось.
Седой незнакомый человек на улице Киева, сутки назад освобожденного от гитлеровских оккупантов. Позади – день ликования, счастья, но и день горьких, сбивающих дыхание открытий, счет горестям, и потерям двух с лишним лет оккупации. Накануне, наутро после освобождения, я пробежкой, как и все, поспевая за военной техникой, миновал Днепр по понтону, рядом со взорванным мостом.
Седой человек стоял по щиколотку в палых листьях каштана, на нем клетчатые, фатовские брюки, пиджак глубокой, с блеском, черноты, с накладными плечами, расхлеснутая на груди, прожженная в нескольких местах рубаха.
Все в этом исхудавшем, немолодом, широкоплечем человеке чужое, я не узнавал и глаз, только голос – обрадованный, но и заносчивый, чего-то остерегающийся, словно всегда готовый к ответной насмешке, – только этот голос взывал: вспомни!
А он уже обвиняюще назвал не только имя, но и мою фамилию и улицу, на которой жил я и жил когда-то он сам.
Память мигом расставила все по местам: с чужого тяжелого лица сошла седая щетина, стриженая арестантская голова украсилась аккуратной, на косой пробор прической, каштановой с рыжиной, я увидел юношу-атлета в накрахмаленной рубахе, с подтянутыми резинками рукавами, в модном кепи и в парусиновых, крашенных зубным порошком туфлях. И голос услышал – местечкового острослова и хохмача.
Мы не обнялись: что-то мешало мне, и ему тоже что-то мешало, я это почувствовал.
Он на четыре года старше, в детстве это – разные жизни, в юности – тоже пропасть. Вероятно, он и не знал бы меня, если бы не уличное наше соседство и интерес к нашему дому, к нашей семье. Он был знаменит в городке: лучше других играл в пинг-понг, лихо орудовал гирями – универсальным в ту пору снарядом тяжелой атлетики, – но лучше всего играл в футбол в городской команде – а я был только страстным болельщиком. К лету 1928 года, когда он осиротил наш город и отбыл в Киев, я с грехом пополам и «неудом» по немецкому языку окончил семилетку и вскоре осуществил мечту сотен тысяч ребят того времени: уехал на завод, в промышленный город, туда, где начинался тогда Днепрострой, – в Запорожье.