Три богатыря
Шрифт:
— Хотя, если честно признаться, — прибавил он, подавив праведный гнев глубоким вздохом, — то первое время и я верил, что все происходящее — какое-то немыслимое недоразумение. В чем-чем, а в мощи Красной армии и скорой победе над Гитлером мы не сомневались. И я — романтический юноша — представлял, как вернусь в Варшаву, в свой дом, увижу маму, упаду перед ней на колени, спрячу лицо в ее переднике и зарыдаю. Не стану, конечно, рассказывать ни про какие ужасы, просто обниму ее ноги и найду облегчение в слезах. Да… В Варшаву я действительно вернулся, но вы понимаете, что я там нашел.
Воспользовавшись паузой в его речи, я встала и распрощалась.
А придя домой, открыла соответствующий том Большой Советской энциклопедии и прочла:
«Александр
Да, конечно, один из декабристов. Один из бесследно угасшего — злодейски загубленного — даровитого и вольнолюбивого рода Бестужевых. Верноподданные лизоблюды уморили всех без остатка — и братьев, и сестер, и малолетних сирот.
«Марлинскому принадлежит ряд критических работ, направленных против классицизма, — сообщала энциклопедия. — До 1825 написал несколько романов в духе романтизма. Совместно с К. Ф. Рылеевым издавал альманах „Полярная звезда“ (1823–25). В ссылке опубликовал несколько т. н. светских повестей („Испытание“, 1830, „Фрегат „Надежда““…»
Вот-вот: «Фрегат „Надежда“». Читала.
«…После 1825 поэзии Бестужева свойственны мотивы обреченности, трагического одиночества и разочарования („Сон“, „К облаку“ и др.).»
Трагического одиночества и разочарования… Да уж… В двадцать восемь лет был приговорен к смертной казни. Эдуард Кузнецов тоже был приговорен к смертной казни — в тридцать один год, — и за то же преступное стремление к свободе. Россия — шрам на всю жизнь… Держать и не пущать.
Раз в три-четыре месяца дама в темном блестящем халате открывала мне дверь — дубовую, а не стальную, как заведено теперь, — произносила сухо и отстраненно: «Подождите», — и исчезала в узком коридорчике. Я рассматривала корешки художественных альбомов, потом заходила в кабинет, доктор Пумпянский оживлялся и не упускал возможности продолжить свой рассказ.
— Из Антибесского перевели в Особый лагерный пункт — Инвалидное. Это Магаданский край. А в начале сорок второго, в марте, приходит вдруг — да, в лагерях все случается вдруг, — приходит с воли запрос на врача, и определяют меня на поселение. Старинное село Сеймчан (я запомнила название, потому что оно состояло из двух слов: «сейм» и «чан». «Сейм» как раз подходит для поляка). Оказалось, врач местной больницы мобилизован, и есть приказ заменить ушедших на фронт медиками из числа заключенных. Доставили под конвоем — наверно, чтобы не сбежал, — и поселили в избушке отсутствующего коллеги. Тот бобылем жил, жена померла, а сын еще до войны в Новосибирск уехал. А в избушке печь, дрова в изобилии, старуха соседка предлагает свои услуги — помогать по хозяйству, и опять-таки библиотека.
— Предшественник мой, судя по всему, был большой книгочей. А что и делать в таких краях, как не книги читать? Французских романов, правда, не держал, зато русских насобирал в изобилии. Чего только не было! Гаршин и Белинский, Вересаев и Герцен, Достоевский и Короленко, «В горах» Мамина-Сибиряка и «Плавание на корвете „Витязь“» Миклухо-Маклая, поэты — начиная от Батюшкова и Пушкина и кончая Блоком. И все это — в мое личное пользование. Что называется — кому война, а кому мать родна.
Он говорил бы и дальше, но тут появилась внучка — миленькая среднего роста израильтяночка. Торопливо постучалась и тут же без всяких церемоний впорхнула в кабинет. Поцеловала дедушку и изложила свою просьбу: деньги нужны, очень, деда, нужны денежки. Доктор поднялся, выдвинул крошечный ящичек стоящего в углу за гинекологическим креслом бюро, протянул ей несколько бумажек, она еще раз чмокнула его в щечку и выскользнула из кабинета, объяснив, что спешит пообщаться с бабушкой.
— Студентка Иерусалимского университета, — улыбнулся доктор. — Сын в Тель-Авиве
живет, а она пожелала учиться тут. Психологию изучает.Я уже заметила, что большинство девушек из состоятельных израильских семей изучают либо психологию, либо социологию. Как видно, чтобы не слишком загружать голову скучными точными науками, но при этом быть невестами с высшим образованием.
— Извините, я вас задержал, — спохватился доктор.
Дальнейший рассказ про безрадостные российские приключения был отложен.
Бабушка вскоре скончалась. Я так и не узнала, была ли ее смерть внезапной или явилась результатом какой-то затяжной болезни.
Дверь мне открыла другая женщина, гораздо более приветливая, но тоже не слишком разговорчивая. Очевидно, прислуга.
Несколько месяцев доктор Пумпянский был настолько подавлен своим горем, что не пускался ни в какие воспоминания.
— Расстояние от Варшавы до Магадана более одиннадцати тысяч километров, — говорил он затем, уже слегка оправившись от своей потери. — Расстояние — это, знаете, тоже важный фактор. Как будто находишься на другой планете, ничем уже не связан со своим прошлым. Прежняя жизнь начинает казаться странной прекрасной выдумкой. И надежда на возвращение угасает, утопает в больничных буднях. Теплая изба, книги — вот и благополучие. Дай бог, чтобы так и продолжалось. Уверенности, конечно, никакой. В любой момент могут сделать с тобой все, что им заблагорассудится.
Постепенно я начала чувствовать, что все эти нескончаемые разговоры затеваются просто для того, чтобы подольше задерживать меня в кабинете и не оставаться в четырех стенах наедине с грустными мыслями.
Не стало хозяйки в блестящем халате, и квартира на глазах тускнела. Казалось бы, ничего не изменилось — те же диваны, та же решетка на окне, те же альбомы на стеллажах, но угрюмая печаль и тяжкое холодное уныние ощутимо расползались вокруг. Зябкое, вязкое уныние удивительным образом материализовалось и обрастало грязными лохмотьями плоти. Вирус тлена и распада захватывал недавно еще такую чистенькую и ухоженную квартиру. Все пространство торопливо ветшало, покрывалось трещинами и густой сетью паутины. Прорастало невидимыми, но бурно множащимися скользкими водорослями.
Я продолжала навещать доктора. Грех было бы покинуть его в полном забвении и одиночестве.
— Конечно, если абстрагироваться от собственных мытарств, лагерный опыт чрезвычайно полезен, — объявил он. — Наблюдаешь жизнь в ее наивысшем накале. А какие люди неожиданно оказываются рядом!
Он назвал несколько имен.
— О них легенды ходили. Да… Дмитрий Мирский, вы, наверно, слышали. Значительная фигура. Сын министра внутренних дел Российской империи Святополка-Мирского. Добровольно вернулся в Советский Союз. Я тоже добровольно перешел границу, но у меня за спиной был Гитлер. А у него демократическая Европа. Трудно понять такое решение. Сменовеховцы. Удивительно: мыслители, философы, и не понимали простейших вещей. Нет, я его уже не застал, он умер до моего прибытия в Славград, но сохранились еще несколько человек, которые помнили его. Знаете, непонятно все-таки, зачем советским властителям потребовалось уничтожать известного деятеля, который перешел на их сторону и мог увлечь за собой других. Какая-то необъяснимая кровожадность… — он, видимо, заметил тоску в моих глазах и произнес виновато: — Я надоел вам своими рассуждениями.
— Нет, что вы, — возразила я, — это все очень интересно.
— Да… — он покачал головой, с усилием поднялся со стула. — Жизнь вообще интересная штука.
— В котором часу можно зайти к вам в следующую среду? — спросила я.
— В любое время, — ответил он с усмешкой. — Никто, кроме вас, больше не ходит сюда.
Действительно, трудно было не заметить, что прочие пациентки постепенно оставили доктора Пумпянского. Бежали с тонущего корабля. Хотя со своими обязанностями врача он по-прежнему добросовестно справлялся.