Три девочки [История одной квартиры]
Шрифт:
На этом запись кончилась.
"Расскажу тебе все по порядку, – писала сейчас Наташа. – Сразу после тебя ушел добровольцем и Вася. От него тоже нет писем, и мы все очень беспокоимся за него. Анну Николаевну мобилизовали, но она в Ленинграде в госпитале, на казарменном положении, домой забегает редко, на минутку.
Очень многих детей эвакуировали. Мы как раз в июле все четверо были больны корью и уехать не могли. Когда поправились, было поздно. Ленинград был уже окружен врагами. Вот так мы и остались в городе. Вскоре мама ушла дружинницей в тот госпиталь, где Анна Николаевна работает. Домой мама приходит очень поздно.
Папа! Нашу школу разбомбило. Хорошо, что ночью, не во время занятий. Мы не учимся, хотя в городе работают многие школы. Говорят, занимаются даже в бомбоубежищах. Но близко от нас такой школы нет, а далеко ходить мы не в силах. Ни трамваи, ни троллейбусы не
Сейчас бомбежек нет. Яков Иванович говорит, что немецкие самолеты не выдерживают морозов. Зато немцы обстреливают нас из дальнобойных орудий. Они ведь окружили нас со всех сторон. Мы знаем: если идешь по улице, а снаряды свистят над головой, – значит, они пролетают куда-то дальше и можно не прятаться. Но, конечно, можно попасть и в самый обстрел".
Проснулся и громко заплакал Тотик. Наташа бросилась к нему.
Через полчаса она снова сидела за столом и писала. Но слова уже не ложились на бумагу ровными четкими строчками. Перо прыгало в Наташиной руке, а рука не поспевала за взбудораженной, скачущей мыслью. И буквы отрывались друг от друга, становились все крупнее и размашистее, и казалось, что им тесно на большом гладком листе бумаги.
"…Папа! Помнишь, в прошлом году ты говорил мне, что я – счастливая, что дожила до двенадцати лет и ни разу не видела ни одной смерти. Ой, папа, сколько я ее вижу теперь! Я не могу забыть одного ребеночка, который погиб на пожаре. И на улице часто видишь, как человек падает и умирает.
Да, папа, трудно нам, очень-очень трудно. Очень голодно, – ведь подвоза продуктов нет. Нет света, нет воды. Получаем 125 граммов хлеба в сутки на человека. Тотик в садик не ходит, очень ослабел. Мы приносим ему из садика его паёк – немножко супу и каши без масла. Но это так мало!
По вечерам на улицах совсем темно, все окна завешены. А после десяти часов выходить запрещено. Мама купила нам всем большие плоские значки, вроде брошек. Они покрыты каким-то составом, который светится в темноте. Теперь все ленинградцы носят такие значки, чтобы в темноте не натыкаться друг на друга.
Но только ты, пожалуйста, не подумай, что мы унываем, падаем духом. Нет, ты знай: мы выдержим! Все выдержим, – ведь мы знаем: вы не отдадите наш город этим проклятым фашистам.
Знаешь, вчера вечером мы шли через Неву – я, Люся и доктор. Остановились на мосту, оглядываемся – в какую сторону ни посмотрим, всюду зарево: одно – ближе, другое дальше, и все время слышим пушечные выстрелы. А доктор и говорит: «Вот, девочки, запомните на всю жизнь, как мы своими глазами видели это огненное кольцо вокруг своего города!»
Конечно, мы все запомним. Разве возможно это забыть?! Ну, вот видишь, – я хотела написать все по порядку, а не получилось. Ну ничего, ты только знай: выдержим!
До свиданья, папа! До счастливого свиданья после победы! Я знаю, мой папа вернется героем!..
Целую тебя крепко-крепко.
Наташа, не перечитывая, сложила письмо вчетверо, сунула в ящик своего столика, сбросила шубку, дунула на коптилку и в темноте юркнула под одеяло. И только тут почувствовала, как устала и как иззябла. Ее всю трясло мелкой дрожью. Она свернулась клубочком и старалась всюду подоткнуть одеяло, но все время то тут, то там проникали холодные струйки.
Часы пробили пять. Сна не было, хотя мало-помалу Наташа и начала согреваться. Мысли, обгоняя одна другую, проносились в голове: в ушах стоял звон, и сердце громко стучало, – казалось, оно не в груди у Наташи, а под самым ухом, в подушке. Она слышала, как пробило шесть и как сразу после этого зашевелился в соседней комнате Яков Иванович. Он долго кашлял хриплым, стариковским кашлем, потом чиркнул спичкой, и по слабой полоске света, проникшей в раскрытую дверь, Наташа поняла, что он зажег коптилку. Потом он, кряхтя, одевался, вошел в их комнату, присел на корточки перед «буржуйкой» и начал ее растапливать, стараясь делать это бесшумно. Сухие дрова (это была расколотая на мелкие чурочки массивная дверка дубового буфета) занялись сразу и весело затрещали. Никто не проснулся. Яков Иванович поставил на «буржуйку» маленький чайничек
и ушел к себе.Наташа лежала, все так же сжавшись в комочек, и не отрываясь, смотрела в раскрытую дверцу печки. Пламя бушевало в ней, изредка выкидывая в комнату темные струйки дыма. Пляшущий свет озарял комнату; запахло дымком, стало заметно теплее. Тоненько запел чайник.
Наташа смотрела в огонь и думала об отце. Как она стосковалась по нем! Она вдруг так ярко представила себе его милые, живые глаза, его улыбку… «Папочка… папа…» – прошептала она. Вот он получит ее письмо… Наташа закрыла глаза и постаралась представить себе, как он распечатывает его… быстро… нетерпеливо… Ему хочется скорее узнать, как они там… вот он распечатал… читает… читает…
И Наташа вдруг так и замерла на несколько мгновений.
– Нет! Нельзя, чтобы он получил такое письмо! Ему и без того нелегко там, на фронте… Он, конечно, так волнуется за них… А она… вместо того, чтобы успокоить, подбодрить… Нет, нет! Нельзя!..
Снова в комнату вошел Яков Иванович, уже одетый, в полушубке и шапке с большой эмалированной кружкой в одной руке и крошечным кусочком хлеба в другой. Он присел на корточки перед печкой, налил кружку кипятку из чайника, сунул хлеб в рот и начал медленно жевать его. Кружку с кипятком он обхватил обеими руками, видимо, желая их согреть. Потом понемножку, не спеша, все так же держа кружку двумя руками, выпил кипяток, поднялся, отнес кружку на место и вышел в «классную». Часы пробили семь. Хлопнула дверь в прихожей. Яков Иванович ушел на работу.
Сейчас начнут просыпаться остальные. Наташа поспешно выскочила из-под одеяла, надела валенки, достала из ящика свое письмо и, не разворачивая, сунула его в «буржуйку». Дрова догорели, печурка была полна крупных красных углей. Кончики бумаги закрутились, задымились, и вдруг все письмо вспыхнуло ярким пламенем.
«Эх… все бы не надо жечь… ведь ничего, где про бомбы… ну, да все равно… напишу новое…» – подумала Наташа, глядя на хрупкие черные листки, покрывшие красные уголья.
Она снова зажгла коптилку, села к столу, взяла в руки перо – и задумалась. Что же писать? Солгать? Солгать папе? … Нет! Нет, она напишет правду, только… только по-другому… Ведь если она напишет, что все они живы и бодры, что держатся крепко, что уверены в победе, что Ленинград выстоит, что все работают, – это ведь тоже будет правда.
И Наташино перо снова побежало по бумаге.
– Наташа! Ты что же это так рано встала? Что ты там делаешь? – раздался за ее спиной голос Софьи Михайловны.
– С добрым утром, мамочка, – как можно веселее ответила Наташа. – Я пишу папе.
– Вот и отлично! Я тоже сейчас напишу, – говорила, поспешно одеваясь, Софья Михайловна. Она подбросила дров в печурку и подошла к дочери… – Только… Наташа, ты не пиши, как… Ты напиши, что все у нас… что все в порядке… – И она провела рукой по Наташиным волосам.
Наташа подняла голову и посмотрела на мать.
– Я так и пишу, мамочка, – сказала она. И они понимающе улыбнулись друг другу.
– Можно войти? Вы уже встали? – раздался из соседней комнаты голос доктора.
Сейчас же вслед за ним поднялась Катя.
– Где карточки? Я сбегаю за хлебом, пока Тотик не проснулся, чтобы сразу дать ему, – сказала она, заматывая голову платком. Начинался новый блокадный день.
Глава XI
Становилось все труднее.
Жестокие морозы сковали Ленинград. Зима выдалась снежная, но снег никто не убирал, и все выше и выше нарастали сугробы на улицах. Неподвижно стояли кое-где трамваи и троллейбусы с выбитыми стеклами, а над ними качались на ветру порванные провода… Над городом непрерывно свистели снаряды. Прохожие с усталыми, серыми лицами иногда на минуту останавливались прислушаться: где разорвется? – и шли дальше. Длинные очереди терпеливо выстраивались у булочных. В очередях разговаривали мало. Большинство людей стояло прислонившись к стене дома. Губы сжаты плотно и скорбно, а в провалившихся глазах спокойное упорство.
Катя присела на ступеньку у входа в булочную, – она очень устала. Вот еще человек десять, и она дойдет до двери. В самой булочной стоять уже легче, там теплее. Катя думала о дедушке, – последние дни она очень тревожилась за него. Дедушка иногда не приходит с завода по два – три дня, и она тогда не знает, что думать, и боится подумать о самом страшном. Вот и вчера вечером он не пришел… А она знает: враг все время бьет по его заводу.
Из-за угла набережной завернули в улицу, где сидела Катя, две девочки; они с трудом тащили длинные сани, на которых лежал плотно зашитый в белую простыню покойник.
– Может, мать повезли, – произнес кто-то в очереди, когда девочки поравнялись с булочной.
А из-за угла показались еще одни такие санки… Все в очереди повернули головы и глядели им вслед
– Ох, сколько их!.. – прошептала старушка рядом с Катей.
Никто не ответил.
Катя вошла в дверь. Ей стало вдруг так страшно.
Дошла ее очередь. Катя бережно положила в корзинку полбуханки хлеба и небольшой довесок, крепко прижала к себе и стала пробираться сквозь толпу к выходу. И вдруг через ее плечо потянулась рука, схватила довесок – и мальчишка лет пятнадцати, расталкивая людей, выбежал из булочной.