Три комнаты на Манхэттене
Шрифт:
Но я хоть узнал, что Альбер поест сегодня фасоли и цветной капусты… Я не посмел идти за ней. По правде говоря, я не очень-то отдавал себе отчет, где я, и очнулся лишь несколько секунд спустя, когда бондарь мне крикнул:
– Поберегись, ребятня!
Что касается ребятни, то я был один. Бондарь катил пустую бочку, она подскакивала в покатой подворотне, а у тротуара наготове стояла тачка.
– Долго же ты ходил! – заметила, когда я вернулся, матушка. И без паузы продолжала, обращаясь к покупательнице: – Большая ширина выгоднее, тогда вам потребуется лишь одна длина и еще на рукава… – Потом,
VI
В то утро я проснулся с ощущением какого-то безоблачного счастья, такие пробуждения заряжают тебя радостью на целый день. Еще весь во власти сна, едва отдавая себе отчет, что по железу крыши барабанит мелкий дождь, вернее, не барабанит, а шуршит, как мышиный выводок в толще стены, я сразу почувствовал обещание необыкновенного дня. Однако я вовсе не спешил узнать, что именно он мне обещает. Напротив, я зябко кутался в те обрывки сна, за какие мог ухватиться.
Спальня никогда не отапливалась. Печи не было, а камин закрыли оклеенной обоями заслонкой. Зимними утрами нос у меня мерз и был мокрый, как у полугодовалого щенка, и я усердно его тер, прежде чем открыть глаза.
Внезапно, сквозь сетку ресниц, я увидел зеркало над камином в черной с золотом раме и в зеркале безмолвное, чуть затуманенное – потому что едва рассвело – отражение матушки. Подняв руки над головой, она закручивала белокурые волосы в шиньон, а во рту держала наготове шпильки, чтобы его закрепить.
На меня пахнуло отдаленной уже и смутной младенческой порой, когда всякий раз, открывая глаза, я видел перед собой лицо матушки, – той порою, когда мы были всегда вместе, неразлучны, будто остального мира вовсе не существовало.
– Жером! – позвала она, тоже увидев в зеркале, что я проснулся и гляжу на нее. – Так ты и будешь лежать? Ну и лентяй…
И вдруг я вспомнил: тети нет дома! Вот она, радость, которую я еще накануне вечером, засыпая, предвкушал. Она, видимо, встала спозаранок, и отец с помощью Урбена подсадил ее в фургон, чтобы везти в Кан, где она собиралась повидаться с адвокатом.
– Который час?
– Уже восемь…
Как же так? Матушке давно следовало быть одетой и стоять за прилавком.
– Я попросила прийти тетю Фольен… А мы с тобой займемся покупками. Быстрей одевайся!..
Уверен, что и матушка тоже радовалась. Мы могли разговаривать, не понижая голоса, свободно двигаться, не опасаясь появления огромной туши тети Валери, которая вечно загораживала всем дорогу и волочила ноги-тумбы, как каторжник пушечное ядро.
– Что мне надеть?
– Идет дождь. Можешь надеть новый костюм, только возьми плащ…
Я напялил неуклюжий темно-синий суконный плащ с капюшоном, то и дело налезавшим мне на глаза, и с прорезью на боку, чтобы можно было просовывать руку, за которую меня держала матушка.
Любая мелочь этого чудесного дня доставляла мне такое удовольствие, что и сейчас все подробности еще живы в моей памяти, включая «четыре литра виноградного уксуса».
Обычно мы заказывали продукты на целый месяц у Эврара – оптово-розничная торговля бакалеей. У матушки на листке бумаги было перечислено все, что нам требовалось. Продавщица –
мадемуазель Жанна – записывала за ней в книгу заказов.– Два килограмма кофе… Четыре литра виноградного уксуса… – самым естественным тоном продиктовала матушка.
И я до сих пор слышу, как старая дева, сложив губы трубочкой, произносит, выделяя каждый слог и смакуя букву «р»:
– Че-ты-ре-ли-тра-ви-но-град-но-го-ук-су-са… Еще что-нибудь, мадам Лекер?
Если я об этом упоминаю, то лишь в доказательство того, что ничто от меня не ускользало. А между тем весь день у меня не выходил из головы Альбер. Не знаю, так ли это со всеми? Что касается меня, то я и сейчас сохранил способность двигаться, действовать, разговаривать, смотреть и в то же время неотрывно думать о чем-то своем. Может быть, в ту минуту я и не обратил внимания на эти «четыре литра виноградного уксуса» и, не отдавая себе отчета, подмигнул матушке. Но прошли годы, а воспоминание осталось, я и сейчас слышу голос мадемуазель Жанны и вижу ее вытянутую вперед мордочку…
Я мог бы в точности восстановить весь наш маршрут по городу под безостановочно сыплющим мелким холодным дождем, рассказать о леденцах, которыми угощали меня лавочницы, зачерпнув конфеты из вазы, о мокрых следах на кафельных плитах.
В тот день я испытывал какую-то особую нежность к матушке и время от времени украдкой глядел на ее странно моложавое, почти детское лицо.
Кто об этом заговорил? Право, даже не знаю. Было это за несколько дней перед тем. И не в присутствии матушки. Может, мадемуазель Фольен?
Могу лишь поручиться, что передаю весь разговор слово в слово, так как часто потом себе его повторял. Видимо, тетя Валери спросила, имея в виду мою умершую сестричку:
– А что у нее было?
И кто-то, либо мадемуазель Фольен, либо отец, ответил:
– После Жерома у нее было подорвано здоровье… Подумайте, он весил при рождении почти пять кило!.. Это искалечило ее на всю жизнь…
Я не понял, но слова были сказаны: матушка осталась искалечена на всю жизнь, искалечена из-за меня…
– Скажи, мамочка, тетя Валери долго еще пробудет у нас?
– Не знаю…
– Может, она будет жить у нас всегда?
– Надеюсь, что нет…
– Тогда почему ты не скажешь ей, чтоб она уехала?
Мы шли по улице. Матушка держала меня за руку. Она слегка меня дернула и шикнула:
– Ш-ш!..
Но, пройдя немного – матушка держала зонт перед нами наклонно, – я все-таки не вытерпел:
– Она ведь нарочно раздавила моих зверей… Знаешь, мам… Когда подъедет фургон и она станет сходить… Знаешь, чего бы я хотел?.. Чтоб она поскользнулась на подножке… Она шмякнется на мостовую, как переспелая груша, подойдут, а осталась одна каша…
– Сейчас же замолчи, Жером!
Я был слишком взвинчен. Для меня не было большей радости, как раз в месяц отправляться с матушкой за покупками и заходить в магазины. Почти всюду меня чем-нибудь да угощали, и мои карманы оттопыривались от сладостей и шоколада.
Матушка так и подскочила, когда я ни с того ни с сего вдруг с важностью заявил:
– Отец Альбера прячется у мадам Рамбюр.
Она резко повернула ко мне лицо, и моя кисть дернулась книзу.
– Кто тебе сказал?
– Никто.