Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три красных квадрата на черном фоне
Шрифт:

— И что?

Мне вспоминаются особо драматические партии в Академии. Эти ужасные минуты, когда ты сидишь пригвожденный к месту, в то время как противник терпеливо вынуждает тебя хранить молчание, а когда он наконец соизволяет допустить тебя к столу, ты встаешь, чтобы сотворить нечто ужасное, и тогда уж он получает свое.

— Ладно, согласен, я не студент и мне плевать на современное искусство. Для меня вы не автор «Хроник», а бывший инспектор по художественному творчеству, и вы заседали в закупочной комиссии в шестьдесят четвертом году. Я неудачно начал, мне надо было разговорить вас на общие темы, чтобы незаметно сползти на разговор о закупочной комиссии и затем вытянуть из вас сведения о паре-тройке конкретных вещей, которые меня действительно интересуют. На остальное мне наплевать.

— И что же вас действительно

интересует?

Мне бы тоже хотелось уметь так: молчать, молчать, а потом — раз! — и ответ, не в бровь, а в глаз. Представляю, какие в свое время у них там были обсуждения.

— Одна группа, «Объективисты», они представляли на комиссию одну работу, похожую на эту.

Не утруждая себя описаниями, я показываю поляроидный снимок. Для чего мне приходится самым неизящным образом вывернуть всю левую сторону. Он протягивает руку к секретеру, чтобы взять очки, и приставляет их к фотографии как лупу. Склонившись к снимку и прищурившись, он остается некоторое время в таком положении. Мой взгляд снова уходит в сторону, и я почти забываю о том, где я, о своем бесполезном вранье, о неумело спрятанной за спиной руке, сквозь приоткрытую в соседнюю комнату дверь я вижу вдали на стене картину. Небольшую, неяркую, в темноте я не могу различить мотив.

— Где вы это взяли?

Вместо ответа я протягиваю ему репродукцию «Опыта № 30» — чтобы он сравнил. На это ему потребовалось не больше минуты.

— Тут нет никаких сомнений — это один художник либо точное подражание. А эта у вас откуда? Ответьте хоть раз, мне это поможет…

— Из каталога выставки Этьена Морана. Я как раз хочу знать, был ли он одним из объективистов. Фотография напоминает вам что-то или нет?

Он вертит рукой, что может означать многое.

— Странно… странно видеть это снова сегодня. Это больше, чем просто воспоминание. Объективисты, говорите?.. Я давно позабыл это дурацкое название. Но вот это… эту вещь, красную, я помню отлично.

Не знаю, радует ли это меня.

— Мы с опаской относились к молодым бунтарям, иконоборцам. Они, казалось, были готовы ниспровергнуть все ценности, и прежде всего институты законности, как говорили в то время. То есть нас — министерство, критиков, торговцев. Все это я поясняю в своих «Хрониках», если вы их читали. Но, когда в комиссию попала эта картина, мы все были немного… встревожены.

— Встревожены?

Он словно где-то далеко. Провалился в бездну воспоминаний.

— Ну да… Сейчас мне странно… Да, встревожены… Была в этом какая-то сила, стихия. Энергия. Не знаю, как еще это можно назвать. Я позабыл процентов восемьдесят из того, что видел там, но не эту картину. Обычно наши обсуждения были бесконечными, но в тот день ни один из нас не стал отрицать эту силу, этот напор, которые мы видели перед собой. Все проголосовали единогласно.

— А сами художники, вы их видели?

— Нет, и вот почему. Двое из нас сразу попытались связаться с ними, чтобы побывать в мастерской, вникнуть в их систему, понять их действия. Мы были уверены, что все они молоды и, несомненно, нуждаются в поддержке. Мы готовы были многое сделать для них, в сущности, это наша работа. Но они ничего не захотели знать.

Он переводит дыхание. Или это долгий вздох?

— Вы их видели? Моран был одним из них?

— Я же сказал, что нет. А Моран, о котором вы говорите и сегодня-то едва известен, так что представьте, что было тогда. Зато мы слышали о них, прежде чем увидели их картину. За три месяца до того они устроили… выступление… на Салоне молодой живописи. Я не был там и очень об этом жалею. Они явились в вечер вернисажа в салон, куда их никто не приглашал, развесили повсюду свои картины, раскидали листовки с оскорблениями в адрес художественных кругов, никого не пощадили. Как следует обругав всех присутствовавших, они забрали свои полотна и ушли. Потом такие выходки почти вошли в обычай, но прецедент создали именно они. Таким образом, в день заседания комиссии название «Объективисты» не было совершенно неизвестным. Мы даже были несколько заинтригованы, когда узнали, что они представили на комиссию свою работу. Встревожены, да, это то самое слово. Они отказывались подписывать свои работы настоящими именами, отказывались вступать в какие-либо отношения с официальными учреждениями. Это было время «Искусства ради Искусства», отрицания личностей в искусстве,

отказа от спекуляции на именах. Все это было модно. И представляете, когда через несколько лет вся эта ругань зазвучала вновь… Но тогда это был только еще шестьдесят четвертый.

— Вот именно… Вам не кажется немного странным, что все эти бунтари, отказываясь от взаимоотношений с коммерческим искусством, предложили свою работу государству?

— Кажется.

Я жду пояснений, которых он, судя по всему, давать не собирается. Он разводит руками, словно говоря: «Да, знаю, но… что вы хотите… это одно из противоречий художественного творчества».

— Должна же быть причина, разве нет?

Он будто бы нервничает, оттого что не может ответить. Он жестикулирует, ворчит что-то непонятное, я повторяю вопрос в прежнем виде. И тут я почувствовал, что зашел слишком далеко.

— А я, мой юный друг, хотел бы знать, почему вы сидите на краю кресла, опираясь всей тяжестью на лодыжку, которая только что доставляла вам такую боль.

Я ни минуты не раздумывал, у меня не было времени на сомнения — не знаю как, но моя рука сработала совершенно самостоятельно. Он возник словно наваха. Голый обрубок у него под носом.

Он старается не выказать ни малейшего удивления.

— Это хуже, чем я думал, — произнес он, почти не разжимая губ.

Он встает.

— Вы не думаете, что вам пора уходить?

Думаю. Конечно, я вышел за рамки. Поднимаясь, я засунул свой обрубок обратно в карман. Правда, кое-что меня еще интересует.

— Еще один вопрос, последний. Вы только что убедились, что я несу полную чушь, и тем не менее стали делиться со мной воспоминаниями. Я бы хотел знать, почему.

Он пожаловал меня беззлобным смешком.

— А это совсем просто, мой юный друг. Я стал отвечать вам с известным удовольствием, как только вы сознались, что вам плевать на современное искусство. Ибо, видите ли, что бы вы обо мне ни думали, вам не может быть больше наплевать на него, чем мне. И знаете ли, мне очень приятно иметь возможность признаться в этом.

— Не понимаю.

— Я потратил тридцать лет жизни на обсуждение произведений все более и более пустых, ничтожных… невидимых. Настолько, что они исчезали у меня на глазах. Я совершенно растерялся. Я не знал больше, кого защищать и почему, само желание нанести краску на холст уже выглядело подозрительно, разговоры велись только об идеях. А о чувствах забыли. И в один прекрасный день я решил, что нет ничего захватывающего в наблюдении за искусством, которое стремится прежде всего сотворить свою собственную Историю. В наше время живописцы больше не пишут — они «компонируют», «концептуализируют», они утверждают, что писать больше нельзя, они водружают на постаменты обыкновенные вещи, вопя о конце художественных иерархий, теоретизируя о гибели искусства. Они просто ждут, что что-нибудь произойдет. И я ждал вместе с ними, долго ждал того, кто откроет новый путь, У ваших объективистов, например, несмотря на нелепое название, было что сказать, но они исчезли так же быстро, ка?: и появились. А я потерял терпение, и с тех пор мне плевать. Как вам.

— И вас больше ничего не интересует?

— О, знаете, я совсем не знаю мир и его пейзажи. А это так важно — пейзажи, земля, материя. Я никогда не гулял среди красоты, у меня никогда не было времени, чтобы просто пройтись среди всех этих красок. Или, вернее, я вынужден был проходить мимо. Я не с того начал: с гризайли, а не с хлорофилла.

— Вы жалеете об этом?

— Ну, не очень. Знаете, я гораздо лучше понял Тернера, пролистав фоторепортаж из Венеции. Мне следовало бы побывать там, когда в ногах еще было достаточно силы. Ни одному художнику, даже Ван Гогу, не удалось найти такой пронзительной желтизны, которой окрашены рапсовые поля в Верхнем Провансе, А я и там тоже никогда не был.

Он провожает меня до двери.

— Вот вы всё говорите, а… Я видел в соседней комнате, на стене, картину. Пусть вас больше ничего не интересует, но все же есть на свете несколько квадратных сантиметров живописи, которые все еще стоят того, чтобы на них смотреть.

Усмехнувшись, он открывает дверь и выталкивает меня на лестницу Прежде, чем закрыть дверь, он снова усмехается.

— То, что вы видели, — великолепно. Это портрет моей матери, написанный моим братом. И это бесценное полотно. Но, между нами говоря, он правильно сделал, что на этом и закончил свою карьеру.

Поделиться с друзьями: