Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три персонажа в поисках любви и бессмертия
Шрифт:

Тогда она в благодарность за то, что та знает, что живая, взяла и разом подбородок вверх и сразу назад вниз. Незаметно. И мизинцем то же самое проделала. А та, поди ж ты, заметила. И тоже, раз, подбородок, два, мизинец. И тут у них как будто разговор пошел. Но и прекратился немедленно: ту потеснили. Черед ее прошел смотреть. Она повернулась на каблуках и ушла. Другая на ее место заступила. Потом другой. Но они только глазами крутили туда-сюда, с мертвого на нее и обратно, как будто и она тоже мертвая тут стоит, воском пахнет и в морщинах. А может, так оно и было. Может и была она вся в морщинах. Может, и была она мертвая. А та, живая, дома осталась. А эту мертвую сюда доставили для обозрения и сравнения.

– Патер, – вдруг она услышала.

Кто-то это слово так негромко произнес. Она его мысленно про себя повторила. Патер! Скосила глаза на лежащего.

И впрямь похож на тот Принчипов имаджинибус. Как все это вдруг сюда сошлось: и няня, и горы, и деревья с их черными пальцами, и она для сравнения, и Принчипе старый, и толстый капеллан. Патер ее, стало быть, Иво, вот он. Дочь его Ивонна, вот она. Дочь его, названная так по подобию с отцом.

Она стала теперь иначе смотреть ему в лицо. Посвободнее. Ее ведь патер-то. В отцу лицо, в белые его морщины и в черные его кудри. Чтобы понять. Вот все оно откуда. Вот все оно зачем взялось и сошлось. Вот откуда сама она. И рука, и Сын с фасада их собора, и бархатная туфля для целования – все это отсюда же происходило. Вся она отсюда произвелась, Ее Непреложность, из этой причины проистекла и ее форму приняла. А теперь причина эта тут мертвая лежала. А что с ней теперь станется? По сходству с чем и с кем будет она теперь тем, чем была прежде, там, дома? Где теперь будет ее дом? Где будет она жить. И что здесь про нее затеяли. Зачем с отцом сравнивают. Чего от нее здесь будут требовать. Где и кем она теперь будет.

Она уже совсем не могла держаться на коленях, с этими пудовыми руками, сложенными перед грудью. Скосила глаз и поняла, что больше никто в дверь не входил. Только свечи лизали воздух своими языками, и что-то скверное жужжало над ухом и норовило влететь в глаз или в ноздрю. Конец вроде был смотринам. Капеллан к ней подошел, запахло им неприятно; за ним доктор и Главный. Сняли с помоста, под руки снимали. Она выпрямиться не смогла. Скрещенных пальцев разогнуть не сумела. Одеревенели. Так все десять вместе и оставили. Больно было везде кроме ног, которых она не чувствовала. Подбородок же, напротив, дрожал, и зубы мелко клацали. Доктор стал растирать ноги, колени. Наконец и тут стало больно. Постепенно разогнули, но не до конца. Тогда ее прислонили, оставили, куда-то ушли, вернулись с чем-то, это был ковер, расстелили, положили ее сверху, понесли так в согнутом виде и вчетвером. Донесли до постели и туда повалили. Доктор арапкам велел раздеть и дальше тереть. Дал ей выпить капель каких-то. От них она заснула, а арапки все терли и терли.

7

Вошли наутро. Встали напротив. Одних она знала, тех, что с ней приехали. Другие новые. Все ей в лицо напрямую смотрят. Не церемониально, а с откровенным любопытством. Те, которых не знала, по сравнению с теми, кого знала, одеты иначе. Еще вчера заметила. Хотя тоже в черном, но неодинаково. При утреннем свете было заметнее. У мужчин верхнее короче и ноги сильно видны. И ягодицы, как у лошадей. Женщин не было, вчера же были, и той, что смотрела дольше других и так поводила бровью туда-сюда, также среди них не было.

Стояли молча и смотрели на нее. Она же сидела на постели в рубашке, непричесанная, но прямо, неподвижно. Смирно. Ноги, как смогла, пирамидой под рубашкой пристроила, чтобы не падать. Глаза сделала мутные, стеклянные, как всегда, когда показывали. Но раньше, дома, никогда в постели не смотрели. Подумала, вдруг и ноги будут раздвигать, как доктор. Но близко к ней не подходили. Ни доктор, ни другой кто. Потом, как-то разом от нее отвлеклись и стали между собой разговаривать. Как будто ее здесь вовсе и не было. Те, другие, незнакомые начали; свои при ней не говорили. Она прислушалась – латынь. А она-то ни бельмеса. Только и знает что молитвы да мессу-бельмессу, и ту понаслышке. Улавливала лишь отдельные слова. Выхватила патера, это понятно было. Уже привыкла. Филью тоже поняла. Альтера – да еще кое-что по мелочи. Симилитудине. Это слово ей больше других понравилось. Длинное, скользкое, как змея в раю, на изображениях, но и вместе с тем торжественное, как когда колокола дома на праздник звонили.

Так они между собой побеседовали, потом один из тех, чужих, здешних, ее Главному что-то стал внушать. Главный же ему не отвечал. Молчал как неживой. Что означало по опыту, что ему что-то не нравилось. А тот, что не свой, видно, был их здешний Главный. Матовый такой, темноволосый. Он все твердил: джардино, лашаре, старе ринкьюза. Но это уж была не латынь, а на другом каком-то языке, вроде как на здешнем. Похоже на их домашний, но не то же самое.

А

свой-то Главный понимал ли? Под конец только в сторону так головой склонился и вроде заскучал. С чем-то видно этаким фасоном согласился, но не потеряв при этом своего главенства и достоинства.

Потом все ушли. Но те, что не свои, прежде, чем уйти, каждый головой ей поклонился. Как бы отчасти, как когда ее показывали, а отчасти и как няня, с выражением. Она не знала, как ей на это отвечать, никто ей не объяснил, но на всякий случай бровью не вела. Неизвестно, может это испытание. Может быть, ее на неподвижность проверяли. Как когда шута ей противопоставляли.

Когда все ушли, ей принесли другие туфли надевать, как те, которые она в дороге носила. Поудобнее. В них можно было не только сидеть, но и ходить. Принесли же не ее арапки, а две простые девушки, народные – плечи круглые, шеи голые, хотя у них здесь они и у дам голые были. Но щеки розовые, не как у дам, а платья под грудью подпоясанные. Говорят как те, что не свои, на том же на здешнем наречии. С выражением:

– Сьямо ле суе серве.

Серве, это она поняла под конец. Значит будут теперь ей служанками. Ей возьми это да и понравься. А что? И не страшно вовсе. Арапок-то ее куда дели? А и неважно. Обратно, наверное, в замок сослали. Да и ладно. Как-нибудь и без них проживет, особенно без той, что с глазом. Ей-то кроме няни, остальные все, как Чибис, переменны, одинаковы. Что Первый, что Второй: все равно. А эти-то новые девушки болтают как птицы, смеются, им все можно.

Ей стало приятно. Пусть бы эти две с ней остались, и вместе с тем няню чтоб сюда выписали. Они бы втроем счирикались. И с Чибисом в придачу, вчетвером. Няня бы, верно, сразу их разговору выучилась, стала бы с ними вести препирательства, так ли, эдак ли, глазами, руками, подбородками, бровями, клокотом и топотом. А эти с лентами под грудью времени не теряли: хоть и стрекочут, а уже одели ее как в дорогу, только с меньшими юбками, и, взяв под руки, повели.

Они шли опять туда вниз, галереей, широкой белой лестницей, аркадой, а у самого спуска, что это, что это? Заохать нельзя. Остановиться нельзя. Спросить нельзя. Но и не заметить невозможно. Стоят в рост два белых голых, то есть без всего, раздетые. А может, еще не одетые. С двух сторон стоят, как истуканы. А вчера она их не приметила. Прошли мимо. Не обернуться уже. За спиной они остались. В одной руке только арфу музыкальную запомнила, как у святой Кекилии. И на голове кудри, как у старого Принчипе. Понимай как знаешь. Поминай как звали. А как их звать-то? Кто они такие и зачем.

Вышли в сад. Девушки ей на своем птичьем наречии опять проворковали: джардино, мол, беллиссимо. Да она и сама видит, что не тот же это сад, который при въезде или из ее окна наблюдался, а другой совсем, с другой стороны, еще краше. Тут уже не фонтан, а целая гора была: вода по ней вниз струилась. Все как бы вместе и нарочно и нет вырисовывалось. И природно, и искусственно. Как те белые тела, что позади остались. Увидит ли она их снова? Ох, ох, так бы и засопела как няня, да нельзя. А может, перед девушками можно? У кого спросить? Но бровью не повела.

Стали прохаживаться. В кадках деревья. Листья темноватые, тяжелые, как воском смазанные. Золотые яблоки на ветках висят, тоже как игрушечные. Пахнет сильно, замечательно, с острецой, так что даже в горле запершило. Чуть не кашлянула, но сдержала. Хоть и утро, а солнце дневное. Весь воздух им прогрет насквозь. Этот воздух такой теплый, прямо как вода. Ветки в нем шевелятся, как будто мокрые полощутся. Их движения медленные, плавные, округловатые. Вода на горке блестит серебром. Вдали те же горы, что она уже видела: внизу зеленые, кверху голубые. А между джардиной и горами – те опять деревья черные в небо свои пальцы устремляют, на что-то указуют, кому-то угрожают. У нее в носу от всего этого необъятия защипало. И в груди как-то замирать стало, между горлом и животом. Видно от того, как эти виды зрения с теплым воздухом душистым перехлещиваются. Девушки на своем попугайном щебечут: джельсомино, джельсомино. И руками в небо машут. А ей-то голову задирать нельзя. А вдруг в джардине можно? Никто ж не увидит. А что если девушки донесут. Главному расскажут. И даже если не донесут, решат, что она как все, и тогда ей прислуживать не станут. А она ж сама ничего делать не умеет. Или станут над ней потешаться. Нет уж, лучше как всегда, как положено. Неизвестно ведь вовсе – вот изменишь что-нибудь совсем ничтожное, а что это за собой потянет. Может все враз обрушиться и придавить ее, как та гора на перевале.

Поделиться с друзьями: