Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

12 августа 1919 г. Понедельник

На следующей неделе Павел вернется.

Когда думаю о нем, сердце сжимается от странного ощущения какой-то виновности, какой-то тоски, одиночества и скуки, которые описать невозможно!

Как вылечить его от этой ненужной любви? Чушь! Любовь ненужной не бывает. Но что мне делать? Я хочу ему счастья и мучаю его.

Отчего я его мучаю? Оттого что мне самой плохо.

Иногда мне кажется, что Павел – самый близкий мне друг. Так хочется прижаться к нему, спрятаться у него на груди. А иногда, наоборот, чувствую, что все не так, что это мне чужой, непонятный человек.

Мама говорит: «Зачем ты мучаешь Павла – выходи за него!» Он сделал предложение по-старинному – пришел к моему отцу, поговорил с мамой. Будто они, а не я, решают мою судьбу.

Выйти замуж! За кого-то надо выйти замуж. Надо? Почему надо?

Меня ошеломила его влюбленность. Я сдурела от восторга. Любовь заражает.

Знаю, что буду любить только одного, но этот один не будет им!

Как долго еще могу это выдерживать? А если расстаться, то что со мной будет?

Так неуютно становится, пусто внутри от всех этих мыслей.

А если нет? Если совсем не люблю? Почему держусь за него? Да какое там держусь – вцепилась в него когтями, зубами!

Буду сильная. Буду холодная. Я скажу ему так: Павел, я тебя очень люблю, но любовь – это еще не все.

Нет, не так.

Надо прямо: тебе не нравится, что я хочу выступать, что хочу быть в центре внимания, что мной восхищаются, делают комплименты, что у меня появляются поклонники, а это неизбежно, если выходишь на сцену. Ведь для чего сцена? Для того, чтобы отдать любовь не одному, а многим и влюбить в себя весь мир! И тебе это больно! Вернее,

это льстит твоему самолюбию, но еще больше царапает твое чувство собственничества. Да, мне приятно, что мне оказывают знаки внимания, что меня любят, но для этого жизнь и дана, чтобы меня любили! И наоборот, какая женщина не оскорбится, если кто-то не обратит на нее внимания? Вот я и заставила тебя в меня влюбиться! Понимаешь, что произошло? Я влюбила тебя в себя, а теперь не знаю, что с твоей любовью делать!

Нет, все не то. Скажу так: мы очень разные. Ты очень хороший человек, Павел, добрый, мужественный, сильный. Но у тебя тяжелая душа. Ты, кажется, вообще не умеешь смеяться. А я – легкая! Хочу смеяться и радоваться всему, всем красивым вещам на свете! Вот папа подарил мне новую шелковую рубашку с настоящими брюссельскими кружевами. Так приятно надеть ее на голую кожу! А ты, ты вообще умеешь радоваться жизни? Помнишь, Паша, ты сказал: как можно петь и веселиться, когда такое время, столько кругом боли и несчастий, зла! А я считаю, что, если красота и любовь не ко времени, тогда нужно быть красивой и любить назло времени!

Он спросит: «О чем ты?» Как всегда, не поймет меня.

Ты видишь только себя! Вот, например, Павел, фотография. Очень важно, если хочешь быть на виду, на сцене, иметь хорошие фотографии. Я все ждала, что ты будешь меня снимать, сделаешь красивый портрет, ведь мне это так важно! А ты и не догадался, пока не попросила. Извинялся, ругал себя, что олух. Сделал, но неудачно. А переснимать тебе некогда. И я тебя больше об этом не попрошу. У тебя есть более важные вещи, чем я. А я так и осталась без хорошей фотографии.

Нет, про фотографию ничего говорить не буду. Надо сказать просто и без всяких объяснений – ведь он все равно ничего не поймет: если я выйду за тебя замуж, это будет ошибкой, болезненной для нас обоих.

Я смогу ему все это сказать? Не знаю.

Я очень хорошо отношусь к нему, и мне его жаль. Мне жаль его чувств ко мне. Сильный и мужественный, он становится беззащитен и жалок в любви. И ревнив. И обидчив. Любовь и жалость – это разные полюса. И это значит, что совсем-совсем не люблю его.

Почему я не объяснюсь с ним? Потому что знаю, что сделаю ему очень больно. Дарить любовь легко – отнимать трудно.

Павел, все дело в том, что тебе нужна жена, которая создаст дом, уют, тепло. И мне все это тоже очень важно, и я тоже хочу это кому-то дать! Но кроме этого, есть еще что-то в моей жизни, без чего дом, и уют, и все остальное теряет всякий смысл! Я не могу представить мою жизнь без сцены. Я испытала то удивительное ощущение, которое невозможно передать словами. Я пыталась объяснить тебе те чувства, а ты назвал это снисходительно сценическим экстазом! Ты просто не можешь понять, что это такие мгновения, когда чувствуешь себя владычицей мира, когда это уже не я пою, это кто-то поет мною! Мне надо испытывать это опять и опять. Иначе я не выживу! И поэтому я должна быть готовой ко многим, многим жертвам.

Ерунда. Ничего я не смогу ему сказать! Скажу только так: Павел, ты можешь дать счастье женщине. Но не такой, как я.

13 августа 1919 г. Вторник Паша, миленький, хороший мой, прости меня за все эти глупости, я тебя очень-очень люблю! Только возвращайся поскорей!

14 августа 1919 г. Среда

Виделась с Жужу. У нее теперь роман с англичанином из миссии. «Он такой необыкновенный!» Своего Вольфа уже забыла. Тот тоже был «такой необыкновенный!». Удивительно, как никто больше и не вспоминает немцев! Взяли и дружно забыли. Будто ничего и не было. Все постыдное память услужливо стирает! Воевали-воевали, а как пришли немецкие каски на улицы Ростова – так уже не враги, а чуть ли не освободители! И как все в момент преобразились! Еще накануне одевались победнее, старались стереться, казаться незаметными, а тут в одночасье вынули лучшее – шелка, драгоценности, дамы первым делом надели шляпы! Мужчины – галстуки, крахмальное белье, гетры. Витрины магазинов вдруг засияли, за ними настоящие товары, колониальные продукты, ткани, обувь, часы! Это после всех реквизиций! И откуда что взялось? Только что все охотились за едой – вдруг еда стала охотиться за кошельками. Немцы запретили торговать и лузгать семечки – и семечек не стало, а до этого только их и продавали! Просто стыдно было смотреть, как все немцам обрадовались! Сразу спокойствие и порядок, вдруг откуда-то появились дворники и стали усердно подметать улицы и тротуары, не метенные бог знает сколько. Грабежи, убийства, обыски, реквизиции – как отрезало. Как это позорно и унизительно, что порядок и освобождение русским могут дать только немцы!

Я до сих пор все это не могу понять, как так получается: воевали против немцев за порядок и довольствие в своей стране, а смогли получить это, только когда немцы нас победили. А что случилось с железной дорогой! В одночасье вагоны и вокзальные помещения разделили на классы, поезда пошли по расписанию, порядок стал такой, как до революции! Вдруг на перекрестках появились столбы с точным обозначением направлений и расстояний – путь на вокзал, в город, в комендатуру – только в минутах, «10 минут ходьбы». Сразу заработал городской телефон, дали электричество, не нужно было сидеть вечерами со свечами в полутемных комнатах. Просто поражает, с какой радостью все были готовы принять порядок – немецкий, с германским флагом, веющим над городом, – и не способны ничего сделать сами! И как все обрадовались, что на концертах стали играть не игравшуюся давно немецкую музыку – Вагнера! Но с Вагнером как раз понятно. А вот все остальное как объяснить?

К папе стали приходить немецкие офицеры лечиться. Помню, с какой горечью он тогда сказал, что Россия никакая не великая, а просто очень большая рабская страна и должна быть немецкой колонией и что, если уйдут немцы, мы все друг друга здесь перережем, перегрызем друг другу глотки.

Вот и нет немцев.

15 августа 1919 г. Четверг. Успение

Все кругом озверели.

Сегодня я видела, как повесили человека, говорили, что это какой-то Афанасьев, красный агитатор. На Вокзальной площади. Я пошла за керосином, а там собралась большая толпа. Стояли молча, плотно прижавшись друг к другу. Бабы всхлипывали. Его вели, толкая прикладами в спину. Лет 25. Подвели к дереву. Никакой виселицы даже не устроили. Зачем, когда есть деревья? Один солдат надел ему на голову петлю и, примерившись, закинул веревку на толстый сук. С первого раза не получилось. Несколько раз забрасывал. Парень стоял и глядел перед собой широко раскрытыми глазами. Хотел еще что-то крикнуть, но не успел.

Пришла домой еле живая. Открыла книжку Никитиной. «Тучи вьются, струи льются, звон стекла. Часты капли, так, не так ли, жизнь прошла». Господи, какая чушь! «Росы рассветные». «Очаровательной Изабель». Швырнула в угол.

Почему Изабель? Какая я ей Изабель? Все будто специально кривляются и хотят казаться кем-то. Гадко. И я такая же. Больше не пойду к ним.

Все время думаю о Павле. Как он? Где? Я так за него боюсь. Не могу больше.

16 августа 1919 г. Пятница Заходила Муся. Опять реки слез. «Что такое? Он покончил с собой?» – «Нет». – «Так что же ты ревешь?» – «Он меня больше не любит!» – «Ну и хорошо!» – «Но теперь я его люблю!»

17 августа 1919 г. Суббота

Вернулся Павел. Слава Богу, целый и невредимый. Только что забежал на минуту, сказал, что сегодня или завтра добровольцы Бредова возьмут Киев. Помчался в свою лабораторию. Осунувшийся, небритый, в грязной шинели с золотистыми пятнами от навоза.

Дописываю вечером. Сейчас была у него. Он выглядит очень плохо. Опять столько всего насмотрелся. Рассказывал, как ехал с артиллеристами через поле, на котором был бой и лежало много трупов. Трудно было провести орудие и не раздавить человека: красные бежали, сдавались в плен, но казаки устроили резню. Ездовые старались наехать колесом на голову, и она лопалась под колесом, как арбуз. Павел стал на них ругаться, а они божились, что наехали случайно, и гоготали. Он слез и ушел подальше, чтобы не слушать хруста голов под колесом и гогота. «Некоторые мертвые конвульсивно дергались. А может, они еще жили. И знаешь, что я понял? Я понял, что я всех ненавижу!»

Мы стояли в красном полумраке. Он разводил свои растворы, а я гладила его по спине, по голове. Мне показалось, что у него жар. Я испугалась – вдруг тиф?

Он стал успокаивать, что это обыкновенная простуда. Но мне тяжело на душе.

Опять ничего не сказала.

18 августа 1919 г. Воскресенье

Сегодня целый день в «Солее». Приплелась сейчас домой без ног, устала как собака. Хочу записать только несколько слов.

Отыграли с Торшиным четвертый дивертисмент, вышли отдохнуть во двор, и вдруг появляется – кто? Моя Нина Николаевна! Вся бешеная, как фурия. Я ее и не заметила в зале. Говорит недовольным тоном: «Что вы играли?» – «Как что? “Голодного Дон Жуана”. Гимназист объясняется своей пассии в любви, а думает о еде». Тут Нина Николаевна прямо взорвалась: «Нет, вовсе не это вы играли! Я видела только, как вам жарко и как вам хочется поскорей отбарабанить свое и уйти!» Я взмолилась: «Нина Николаевна, да ведь это уже четвертый сеанс за день!» Она на меня набросилась: «Какое дело зрителю? Вы же не спрашиваете в парикмахерской у мастера, скольких он сегодня обслужил и устал ли он!» Снова прошла с нами всю сценку и только тогда отпустила играть в пятый раз.

Вот еще одна неотправленная открытка.

Это такая открытка, в которую лезут из дождя, как в окно, рыбачьи баркасы.

Дом стоял на самом берегу маленькой гавани Масса-Лубренце. В хорошую погоду слева виден Капри, справа – Везувий.

В тот день с утра не было ни Капри, ни Везувия, и ничего не оставалось, как гулять под зонтом или читать. Изольда пошла гулять с сыном, а толмач притащил из багажника в бумажных мешках от «Мигро» две пачки книг, которые перед отъездом набрал в библиотеке Славянского семинара.

В окно кухни было видно, какие женщина и ребенок на набережной маленькие и какие лапищи у прибоя.

Толмач стер накрапины с обложки верхней книги, оказавшейся житиями русских святых, и принялся перелистывать. Наткнулся на жизнеописание Антония Римлянина и увлекся историей итальянца, который стал новгородским чудотворцем.

«Преподобный Антоний родился в Риме в 1067 году от богатых родителей и был воспитан ими в благочестии. Он рано лишился отца и матери и, раздав все наследство бедным, стал скитаться в поисках праведной жизни, но везде находил лишь ложь, блуд и несправедливость. Он искал любовь и не мог ее найти».

Женщина и ребенок стали еще меньше, величиной с капли на стекле.

«Однажды он лежал на земле, среди цветов, и смотрел, как белый крест на красных петуниях зовет колонну муравьев штурмовать их муравьиный Иерусалим. Послышался бой часов, Антоний вздрогнул – прошло полжизни. Так Бог может свернуться в какой-нибудь предмет, или тварь, или в звук колокола – как молоко в творог.

И вот, отчаявшись и воскорбев в сердце своем, – продолжал автор «Жития», – Антоний пошел вон из города. Шел, не оборачиваясь, день и ночь, пока не вышел на берег моря. Идти дальше было некуда, и он вскарабкался на камень, выступавший из воды. Он простоял на этом камне целый день, повернувшись спиной к оставленному городу и глядя в море. Потом наступила ночь, а он все не сходил с камня и не оборачивался. И так простоял он еще день и еще ночь. И неделю. И две недели. И месяц. И тогда камень вдруг оторвался от берега и поплыл».

Далее легенда течением гнала камень с Антонием вокруг Европы и непосредственно прибивала к берегу Волхова. Собственно, потом житие приобретало банальный характер с чудесами исцелений и нетленными мощами, исчезнувшими вместе с серебряной ракой в 1933 году. Осталась лишь ветвь осоки, с которой Антоний приплыл из Рима, держа ее в руке.

Потом вернулась Изольда и сказала, что завтра она с сыном уедет, потому что больше так жить невозможно.

Изольда с толмачом решили приехать на каникулы именно в это место, чтобы попробовать спасти их семью.

А скорее, семьи уже и не было. Просто они жили в одной квартире, ожесточаясь. Изольда укладывала ребенка каждую ночь между ними. Так когда-то делала мама толмача, беря его с собой на диван в подвале Староконюшенного, чтобы ребенок, который должен соединять, служил оградой, стеной, границей.

Решили приехать именно сюда, в Масса-Лубренце, потому что здесь они проводили каникулы за несколько лет до этого дождя.

Тогда все было по-другому. Слева каждый день был виден Капри, справа Везувий. В окно спальни лезли рыбачьи баркасы. Каждую ночь местные рыбаки уходили в море и утром приносили им свежую рыбу и «фрукты моря», фрутти ди маре, которые пугали их сына тем, что жили и ворочались.

Море чуть покачивалось, повешенное на горизонт, как на бельевую веревку.

Иногда шли дожди, но короткие, жаркие, после них все сверкало и дымилось. Один раз сын копался в мокрой после ливня клумбе и вдруг сказал, что дождевые черви – это кишки земли.

Они купались каждый день. Иногда к берегу приносило муть и грязь, кругом плавали водоросли и дынные корки, но если заплыть подальше, то начиналось совсем другое – там жила прозрачность в воде и в небе, и было видно, как на берегу ветер перемешивал виноградники и как сверкал на солнце золотой желудь церкви.

Толмач с Изольдой ужинали в ресторане на берегу, где ребенок каждый вечер засасывал в себя длинные спагеттины. Он так уставал за день, что засыпал прямо в детском кресле, приставленном к столику в ресторане, и они подолгу сидели и пили вино «Лакрима кристи» со склонов Везувия, слушая сопение спящего ребенка и плеск волн.

У них было свое дерево, платан, и, перед тем как идти спать, они проводили пальцами по его гладкой коже – воздух в темноте свежел, а она оставалась теплая.

Ночью в стороне Неаполя были видны за морем огни, казалось, что это за черной водой громадное гнездо трепещущих светляков.

Звезды были огромные, угловатые, неровные, грубого помола.

Наверно, толмачу и Изольде не надо было снова приезжать именно в Масса-Лубренце.

Они решили, по выражению Изольды, дать их семье последний шанс. Что все это зря, стало ясно с самого начала: они снова поругались – из-за открытого окна – еще в пробке перед Сен-Готардом, а потом всю дорогу ехали молча.

Ночью они проговорили до трех: все одно и то же, какие-то бессмысленные, никому не нужные слова, потом толмач пытался заснуть в столовой на неудобном диване, закрыв голову подушкой, чтобы не слышать всхлипывания Изольды.

Утром не было сил ни о чем больше говорить. Ребенок чувствовал, что его мир рушится, и сидел в углу тихо, затаившись, что-то рисовал. У него пролилась вода из банки, и он размазывал пальцем мутные разводы по мокрой, покоробившейся бумаге.

После завтрака Изольда пошла с ним гулять, а толмач читал про чудотворные исцеления и нетленные останки.

И вот они вернулись с набережной. Сын включил телевизор и стал смотреть мультфильмы, а Изольда сказала, что завтра с ребенком она уедет, потому что больше так жить невозможно, и она просит, чтобы толмач сейчас же куда-то ушел, потому что она больше не может быть с ним в одном доме, находиться с ним в одном помещении.

Толмач ответил, что хорошо, действительно, так жить невозможно, и они все завтра же с утра уедут, и что он тоже не может находиться с ней в одном помещении. Тут сын, который сидел, свернувшись в кресле перед телевизором, тихо заскулил. Толмач хотел еще сказать Изольде, что они ведь договаривались ничего больше не говорить при ребенке, но сдержался, потому что все это было ни к чему. И чтобы ничего больше не сказать, поскорее вышел на улицу, изо всей силы постаравшись медленно и мягко прикрыть за собой дверь.

Толмач не знал, куда пойти, дождь то моросил, то останавливался. В окна домов на него смотрели, и захотелось где-то оказаться, где никого нет и быть не может.

По морю ходили буруны, а низкое небо было все в мутных разводах, будто по нему кто-то размазывал тучи пальцем.

Толмач дошел до парковки, сел в машину и поехал в сторону Сорренто. Там на полпути есть одно место, где скалы уходят далеко в море, и по ним можно гулять. В такую погоду там наверняка никого не будет.

Нужно было проехать через деревню. Иногда двери домов выходили прямо на улицу, и толмач тормозил и смотрел, как итальянцы живут – вовсе без прихожих, сразу за открытой дверью начинается семья. Вот сидит и смотрит на проезжающую машину старуха в черном, со страшными руками, исковерканными работой, за ней мерцает телевизор. Слышно в открытые окна голоса детей. Чернявый коротышка в белой майке и тренировочных штанах перебегает улицу в шлепанцах – с кастрюлей, из которой валит на дожде пар.

В каждом доме – семья, а то и несколько. И как же они могут жить вместе?

Да никак не могут! И за каждым окном кто-то рано или поздно сказал или скажет другому: так дальше жить невозможно, мы должны расстаться, потому что я больше не могу быть с тобой в одном помещении. И другой ответил или ответит: хорошо, действительно, так жить невозможно. И рядом в кресле свернется их ребенок, захочет стать совсем маленьким, слепым и глухим, чтобы ничего не видеть и не слышать, как подушка.

Когда толмач спустился по мокрой, скользкой дорожке, местами вырубленной в камне, к морю, то вдруг увидел, что там кто-то стоит у самого прибоя. Какая-то коротконогая, полная женщина в розовом полиэтиленовом дождевике с капюшоном. Она недовольно оглянулась – видно, хотела постоять здесь одна, а он ей помешал.

Поделиться с друзьями: