Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
Вопрос:Подменили, ну и что? Может, нас всех подменили.
Ответ:Но это все уже потом случилось, а за девять месяцев до этого было непорочное зачатие.
Вопрос:Не бывает.
Ответ:Об этом даже в газетах писали.
Вопрос:Вы имеете в виду тот случай в трубе?
Ответ:Да. Мать Дафниса работала на судоремонтном заводе. Нужно было счищать ржавчину с труб. Снаружи еще куда ни шло, а надо изнутри. Трубы как раз с человека диаметром. Залезла внутрь на карачках, потом стала вылезать, пятиться задом. Зад уже наружу, а сама еще в трубе. И вот тут все и произошло. Дергалась, а куда денешься в железных объятиях, кричала, а голос уносило в другой конец трубы – тяга. Вылезла, натянула трусы, трико, теплые рейтузы, ватные штаны, а кругом – никого, только снег идет. И даже следов никаких нет, только припорошенные. Снежинки валят крупные, с детскую ладошку. Это у них там золотые лучи, дожди, лебеди, голуби, а у нас зима – снегопад.
Вопрос:Погодите, это не в ту сторону получается. Этак вы и до дедок и до бабок дойдете, до того, как лечившийся виноградом на Лак-Леман пращур познакомился с Паганини, уже страдавшим общим расслаблением и началом паралича в дыхательном орудии и сжимавшим при разговоре ноздри двумя пальцами, что выглядело довольно смешно, и как в это время предки по другой, вымершей линии ловили раков – брали мертвую кошку, отрубали ей лапки и засовывали в рачьи норы.
Ответ:Вы правы. Время зимой вещь скользкая. Нога поедет – и неизвестно, где и когда шмякнешься. Глядь – а ты в русско-турецкой войне! И хорошо еще, если в сугробе на Шипке. А то вдруг окажешься в безвестной дыре, куда газеты приходят редко и кипами. Схватишься за последний номер и кричишь своей старухе: «Маша! Маша! Генерал Ганецкий взял Плевну! Осман-паша сдался безоговорочно!» А та всегда читает все по порядку и шипит недовольно: «Вечно ты торопишься! Я еще далеко, дошла только до Дольнего Дубняка, еще только будут осаждать крепость».
Вопрос:Послушайте, так мы до древних греков доберемся! Скоро уже Ксенофонт появится. Но сперва должна быть битва, эллины еще должны затянуть пеан. Вы хоть это понимаете? Нам совсем в другую сторону времени! Давайте все по порядку. Мы были во млыве. Так?
Ответ:Мы и есть во млыве, здесь у времени нет других сторон, да со временем не все понятно, а за окном зима.
Вопрос:Что было потом?
Ответ:На них напали разбойники. То есть на нас. На меня и на Хлою. Мы, вы – какая разница. Ведь все равно всех подменили. Ты – не ты. Я – не я. Мы – не мы. Вы же сами сказали, что мы только варежки и нас надевают зимой истории, чтобы согреться на морозе.
Вопрос:Пожалуй, сделаем перерыв.
Ответ:Что вы хотите сказать? Не верите, что на нас напали разбойники?
Вопрос:Не знаю. Все равно не узнать, кто вы на самом деле. Входите вот в этот рыбный кабинет, рассказываете то, чего нет и не было, заикаетесь, задыхаетесь, сморкаетесь, плачете, предъявляете справки из больниц, засучиваете свитера и рубашки, чтобы показать шрамы, будто кто-то может поверить, что вас подвесили на крюк, просите попить воды, утираете слезы и сопли бумажными салфетками, пачка которых всегда лежит перед вами на столе, не знаете, куда деть руки, грызете ногти, ковыряете заусенцы на пальцах, расчесываете комариный укус на лодыжке,
Ответ:Вы думаете, если я – варежка, то ничего не понимаю? Совсем ничего? Пусть я варежка – но варежка мыслящая! И что же я, не понимаю, что ли, что зима – это одно, а млыво – совсем другое? В зиме жизнь, как поземка, перебежала улицу на красный свет, и ищи-свищи, а во млыве прошлогодний снег – вот он, мокрый, лепкий, хоть катай из него комок, рыхлый, пахучий, с семенами ясеня и земляным грязным бочком, да строй крепость. Неприступную. Никто не возьмет. И вот в этой крепости все и хранится вместе с запасом снежков, чтобы отгонять мальчишек с улицы, населенной орочами. Все, что в зиме, пропало. В зиме все пропадает. И лето. И детство. Вот ваших Дафниса и Хлою водили в один и тот же зоопарк. В бассейне с ряской плавают корки хлеба, обертки от конфет. Мороженое течет по локтям. Совокупление в обезьяннике. Опилки, пропахшие мочой. Густая животная вонь. В ржавых клетках мучаются от тоски и жары обезумевшие звери. Кассирша в будке, такая же обезумевшая в своей узкой неволе, разбушевалась за окошечком. И вот в зиме, когда наступила оттепель, весь тот зоопарк со всеми животными, клетками, запахами и той кассиршей с ее будкой – растаял. Они все умерли – и животные, и запахи, и кассирша. А здесь, во млыве, все осталось, весь зоопарк, и ничего не сделается ни тем животным, ни коркам хлеба, раскисшим в черной воде, ни мороженому на коленках, и кассирша всегда будет бушевать в своей будке и никогда не умрет. В зиме, может, никакой Хлои уже и нет вовсе, а во млыве она все еще кормит куклу обрывками бумаги. На кладбище земляника, а бабушка говорит, что ничего нельзя рвать и есть, что здесь растет, потому что это сердит покойников, они могут наказать, и вот там, на кладбище – среди могил и мертвецов – она вдруг чувствует себя бесконечно живой. В первый день каникул прыгает с крыльца и попадает босой ногой на валявшиеся в траве грабли. Мастерит домик из коробки из-под обуви, вырезает дверь, прячет свою руку в домике, а другой стучится и спрашивает: можно войти? – и не пускает вторую руку в дом. Протягивает маме кусочек оладушка на вилке и, балуясь, тычет ей в рот, зубья воткнулись в небо – идет кровь. Мечтает об отце, чтобы он укладывал спать и рассказывал, что ночью башмачки, если их правильно аккуратно поставить, убегают в диковинные страны и приносят оттуда сны и кладут детям под подушку. Учится нырять в воду – бабушка противится, а дед говорит, что это здорово и что девка должна быть такой же сильной и бесстрашной, как и парень, – в жизни пригодится. Ключ всегда оставляла под кирпичом слева от крыльца, где флоксы, подняла кирпич – а там сороконожка. По ночам в открытое окно все время пробует залезть шиповник. Левая грудь растет, а правая нет. Рассматривает себя с зеркальцем – как там все отвратительно, и палец пахнет, как в зоопарке. Думает: где я и где не я? Кожа – это граница? Или двойник? Или мешок, в который меня засунули и куда-то тащат? И что от меня останется за вычетом тела? На даче через забор, если посвистеть, перелезает прыщавый пастушок. Смутился, понял по ее глазам, что видела, как он ночью, когда укладывалась спать, подсматривал в окно из-за кустов сирени. Ракетки для бадминтона есть, а воланчика нет. Стали пробовать сосновыми шишками – те звонко улетают и не возвращаются. Нашелся шарик от пинг-понга. Ветер задул его сразу в крапиву. Что вылупился, лезь! Полез, шипя от ожогов. Стал хлестать по зеленой нечисти ракеткой. Сунул шарик в карман, и пошли на речку. С полусгнившего, скрипучего мостика они плюют, перегнувшись за перила, еще мокрые от дождя, в затинившуюся Клязьму. В луче над поверхностью виден пушок от комаров. Если плевать одновременно, то по воде разбегаются восьмерки. На перилах вырезаны имена, преющие вместе с деревом. Хотел достать нож – из кармана выскользнул шарик, дал щелбан бревну и чмокнул воду прямо в отражение Хлои, туда, где мелькнули трусики. Но это не Дафнис. А Дафнис не может заснуть и видит, как в темноте мать раздевается, снимает комбинацию, и та сверкает голубыми искорками. С мальчишками придумали свое оружие, брали «ваньку-встаньку», в тяжелый конец вбивали гвоздь, шляпку спиливали и заостряли напильником. В пустой пластмассовой голове неваляшки делали надрез крестом и вставляли картонки как оперение. Швырнешь такой, как камень, – на десять шагов пробьет доску гвоздем насквозь. Бабка зашивает дырки на его штанах и ворчит, что зажрались теперь все – вот у нее рядом с лагерем, где она служила фельдшером в расконвойке, был детдом, оттуда прибегали все время к ним, на край зоны, просили что-нибудь поесть и выпрашивали одежду, так она жалела их: снимала с покойников телогрейки и отдавала детям. Водили в музей, там на картине «Последний день Помпеи» люди перед смертью – через несколько минут их никого не станет. Через год снова приводят в музей, а тем, на картине, до смерти опять все те же несколько минут. Первого сентября каждый год ритуальные побоища между школами – побеждают то орочи, то тунгусы. На праздник все идут на торжественное камлание, на трибуне областной шаман у памятника в центральном сквере, где воздвигнута скульптурная группа из гранита – герой, спасенный им командир и лошадь: кто-то когда-то зачем-то спас командира, вынес на себе с поля битвы, и вот они пробирались к нашим, два дня у них не было воды, и герой достал несколько глотков для командира, а сам пил конскую мочу. Шаман после камлания говорит в микрофон, еще тяжело дыша и обмахиваясь бубном, как веером: «Все ищете чего-то, а потом окажется, что для счастья достаточно просто немножко зимы». От соседки узнает о млыве. У нее толстые линзы – будто в них запаяны глаза. И кажется, что если снимет очки, то они там так в стеклах и останутся. Дафнис ей: «Никакого млыва нет! Только зима». Она: «Есть, просто отсюда невидимо. Ведь все, что далеко, кажется несуществующим, например Бог или курица, перья которой хранятся до самого куриного воскрешения в твоей подушке, или какие-нибудь огнеземельцы. Они просто очень далеко. До них разве что на “Бигле” и доберешься. На, почитай!» Мать усталая притащилась с работы, отмывает синие руки – открывала консервы, она подрабатывает уборщицей в приходской воскресной школе, и когда получают гуманитарную помощь, то сперва открывают консервы и только потом уже раздают, а то ведь продадут и пропьют. Сын взрослеет в однокомнатной квартирке, и никакой личной жизни. А рядом строятся многоэтажные подведомственные дома. Встала в очередь, очередь не двигается. Отправила сына в летний лагерь и решилась. Приоделась, накрасилась, надушилась и отправилась на прием к замдиректора. Принял коротко: «Оставьте заявление!» – и добавил, что должен зайти, посмотреть на жилищные условия. Зашел в назначенный день с дипломатом. «Уже все на столе. Вы, Дмитрий Дмитриевич, голодный с работы, устали – вот, поешьте, я тут голубцы сварганила, я хорошо готовлю, да вот готовить не для кого!» Открыл дипломат, достал из него бутылку коньяка. Поставила на стол рюмки. Разлил. «Давайте выпьем знаете за что, Татьяна Кирилловна, не за квартиру – при чем здесь квартира? Выпьем вот за что – один человек сказал, что у каждого в душе дыра размером с Бога, так вот – все это ерунда. У каждого – дыра размером с любовь!» На ней ругался площадными словами, потом обмяк, свалился на сторону мешком, тяжело дышал и все сглатывал – заглотнул ее длинный волос и никак не мог его ни проглотить, ни выперхнуть, полез пальцем, чуть не стошнило. Потом лежали, касаясь бедрами, прилипая друг к другу. «Вы извините, Дмитрий Дмитриевич, я сильно потею!» Стал слизывать с нее пот. Опять полез. Получила двухкомнатную.
Вопрос:Колесницы персов несутся назад, в самую гущу неприятельского войска, сметая ряды и разбрызгивая кровь попавших под серпы. Варвары, дрогнув, бегут. Эллины преследуют врага изо всех сил, криками призывая друг друга не рассыпаться, а следовать в строю. Видя, что Клеарх победил стоявших против него неприятелей и преследует их, Кир издает радостный клич, а окружающие уже кланяются ему до земли, как царю. Кир со своей свитой бросается в самую гущу вражеского войска, туда, где сверкает в лучах уже заходящего солнца царский золотой орел на длинном копейном древке. Когда Кир находит царя с его многочисленным окружением, он сразу же, с криком: «Я вижу его!» – скачет к Артаксерксу, ища возможности сразиться со своим братом. Метнув копье, он ранит царя сквозь панцирь, так что острие входит в грудь на два пальца. Удар сбрасывает Артаксеркса с лошади, и в свите его тут же начинается смятение и бегство, но царь поднимается на ноги, с немногими провожатыми всходит на соседний холм и оттуда в безопасности следит за ходом битвы. Тем временем Кира, попавшего в гущу неприятелей, горячий конь уносит все дальше. Уже темнеет, и враги не узнают его, друзья же повсюду ищут, а он, гордясь своею победой, полный дерзкого пыла, скачет вперед с криком: «Прочь с дороги, оборванцы!» Но тут какой-то молодой перс по имени Митридат подбегает сбоку и бросает дротик, который попадает Киру в висок. Из раны хлещет кровь, и Кир, оглушенный, падает на землю. Конь его, прянув в сторону, теряется во мгле, а залитый кровью чепрак, соскользнувший со спины скакуна, подбирает слуга Митридата.
Ответ:Нет, все не так! И начать надо совсем по-другому! Знаете что? Зачеркните все, что было до этого! Начинать надо сразу с интересного. Про то, как Дафнис с Ликэнион, а Хлоя – с Паном. Да, именно с этого! Так вот, Дафнис по ночам подрабатывал – разгружал на мясокомбинате говяжьи туши из вагонов-рефрижераторов, и вот возвращается в свою комнатку, которую делил со студентом-медиком, под утро, когда раннорожденная чуть занялась розовоперстая Эос. Медика нет, а Ликэнион есть. Застал медсестру томящейся на ложе, и глаза ее были увлажнены любовью. Распущенные волосы занимали полкровати. А до этого, забыл сказать, у него с Хлоей никак: Хлоя говорила, что волосы его похожи на ягоды мирта, он учил ее играть на свирели, а когда она начинала играть, отбирал свирель и сам губами скользил по всем тростинкам, с виду казалось, что учил он ее, ошибку исправляя, на самом же деле через эту свирель скромно Хлою он целовал – затем, обнявшись, легли, но, ничего не достигнув, снова поднялись, есть захотели и пили вино, смешавши его с молоком. Ликэнион закурила и говорит: «Любишь Хлою ты, Дафнис, это узнала я ночью от нимф. Явившись во сне, они мне рассказали о слезах ее и твоих и мне приказали спасти тебя, научивши делам любовным. И дела эти – не только поцелуи и объятья и не то, что делают козлы и бараны. Ты любишь слова, слова для тебя слаще поцелуев. А слова только все портят. Иди сюда!» Он хотел что-то сказать, но она положила ему ладонь на губы: «Я все знаю!» Когда встала с него, капли спермы вытекли из нее ему на живот. Собрала в ладошку, стала размазывать себе по груди. Улыбнулась: «Лучший крем!» Встала, оделась в волосы, пошла к окну, как-то странно зацокав по паркету. Раздернула шторы. Только сейчас заметил, что у нее козлиные копытца. Вернулась, села на кровати, забросив волосы за спину и ногу на ногу. Снова закурила, покачивая копытцем. Сказала, выпустив струйку дыма: «Я вовсе не то, что ты подумал. Я не просто девушка с косой. Я – сестра милосердия. Милосердие мне брат, а я ему сестра. Ну и что, что парнокопытная? Просто тебе еще не все чувства впору, некоторые на вырост. Ты многих женщин будешь любить – больше, чем тростинок в свирели твоей. Поверь мне, ведь я Кроноса старше и всех его веков». И Дафнис пойдет дальше искать свою Хлою, потому что мыслящая варежка – всегда потерянная. Это там, в зиме, потерянная варежка всегда идет туда, не знаю куда, искать то, не знаю что. А во млыве все должно быть внятно. Вот начало – вот конец. Все предопределено пророческим сном. Потому что не пророчество является причиной события, но какое-нибудь бегство в Египет служит причиной пророчества. Если в конце напророчено вернуться в зиму, значит, вернемся. Да, именно, все-все надо сделать по-другому! Поменять и варежку, и историю! Значит, так, прежде всего герои. Это в зиме, в оттепель, упав в лужу, варежка может позволить себе стать размазней, пока ночные заморозки не превратят ее в сталь. Во млыве – не место размазне! Здесь рукавички ставят перед собой недосягаемые цели и с упорством, недоступным для смертного, идут к ним, вроде того охотника, отправившегося за лосем, укравшим солнце. Только так можно после себя оставить звездную лыжню! Дафнис должен пытаться достичь невозможного, в одиночку противостоять империи доброзла и победить! Это в зиме варежки просто ищут друг друга, чтобы прижаться, чтобы их засунули в один карман, а здесь на кон должно быть поставлено все! Он не только должен принять роды в застрявшем вагоне метро у случайной ночной роженицы, пьяной бомжихи, перерезать пуповину перочинным ножом, продезинфицировав его водкой из недопитой женщиной бутылки, и завернуть нового гражданина метро в собственный пиджак, это может каждый, нет, от его поступка, от его глазомера, быстроты, натиска, багажа знаний, но прежде всего от готовности пожертвовать собой не ради какой-то там Хлои, а ради чего-то важного, например бессмертия или ради того же командира на площади, так и умершего от жажды, но не ставшего пить конскую мочу, – так вот, от него будет зависеть нечто неизмеримо более важное! Например, тот же Константинополь и проливы – возвращать орочам или нет? Или Аляску? Действие, разумеется, должно происходить перед войной – чтобы события в конце концов затронули всех. И Дафнис жертвует собой, выйдя из лифта и оказавшись случайно в эпицентре мировых событий, предотвращает покушение на английского посланника и спасает тысячи жизней на полях ненужной войны! Любящее сердце сильнее доброзлиной империи! Или, на худой конец, он просто может стараться спасти свою шкуру, что не менее человечно. Но это там, в зиме, Дафнис может бросить свою Хлою и бежать за тридевять земель, забившись за коробки в трейлере, наглотавшись снотворных таблеток, в обнимку с пластмассовыми бутылками – одна попить, другая для мочи, а здесь, во млыве, он должен пойти туда, не знаю куда, и найти то, не знаю что, чтобы победить смерть, а срок – до пятницы. И обязательно найдет, вот увидите! И еще одно немаловажное – какие же герои могут быть без описания внешности? Ведь этого пастушка с его пастушкой так легко перепутать с другими пастушками и пастушками! Надо так вводить персонажей, чтобы можно было их запомнить, а не как на зимней коктейль-пати, когда представляют сразу пятнадцать человек, и ни в жизнь потом не вспомнишь ни имен, ни губ! Со внешностью Дафниса все, в общем-то, просто, посмотрите на меня! А вот Хлоя, как описать ее? Пожалуй, так: представьте себе портрет молодой женщины работы Лоренцо ди Креди, Флоренция, 1459/60–1537, масло на дереве – в музее Метрополитен поднимаешься не по главной лестнице, а по следующей, пройдя насквозь Средневековье, и там нужно идти не к Тициану, а сразу повернуть налево – у самых дверей, выходящих на второй этаж, будьте внимательны – легко не заметить и пройти мимо. Вот это и есть ее точный поясной портрет. Она изображена в черном, сидит вполоборота и держит в пальцах кольцо, которому, очевидно, предстоит сыграть какую-то важную роль, раз оно появилось в этой истории уже дважды. И еще очень важно: при таком обилии действующих лиц нужно сразу дать понять – кто из них главное, чтобы не было путаницы, чтобы никто не подумал, что – слово. Вот Хлоя. Это ведь не просто какую-то, кто говорит, что нельзя держать зло в себе – от этого бывает рак, поэтому надо избавляться от него, передавать дальше, и не только та, что на болоте собирала стебли златоцвета, плела из них клетки для цикад и часто, этим занявшись, овец своих забывала. Нет! Это та самая, у которой соски торчали, как две крыжовинки, и которая в кафе выковыривала незаметно грязь из-под ногтей и подкладывала в мороженое. Это ведь она кричала, что у нее мозгов нет, но есть матка и поэтому она хочет родить ребенка в любви. Вернее, это она будет кричать потом, когда ее наденет на руку какую-то другая история, а пока Хлоя говорит так: Верят в Бога лишь те, кто живет завтрашним днем, а я живу только сейчас. Я нисколько не раскаиваюсь, что выбрала такой путь – он сделал меня независимой и сильной. И млыво вершит с Хлоей чудеса! Если в зиме она некрасивая, то здесь еще некрасивее, ненавидит яростнее, любит страстнее. Если там никчемная – то здесь еще никчемнее, и еще больше хочет, чтобы ее любили, и одиночество ночью во млыве еще невыносимей, чем в зиме. И она вовсе никому не обязана быть идеальной – безупречные варежки скучны. Работая в парикмахерской на богатых тетенек, она может быть обижена на жизнь и считать, что это у нее, такой молодой и однодневной, должно быть все, а не у толстых старых дур. Впрочем, если объект зависти молода и красива, то переживания еще сильнее. И кто не сможет в глубине души понять бедную Хлою? Она, отлучившись на некоторое время от клиентки и проходя мимо дорогой меховой шубки, висевшей на вешалке на плечиках, незаметно чиркнула по ней бритвой. Никто так никогда ее и не заподозрил. А все эти вокзальные истории! Да она наслаждалась придуманной себе ролью, играла взахлеб: сирота-ангелочек, попавшая на помойку жизни. Легенда: приехала поступать, ограбили, изнасиловали. На хороший макияж – она же дипломированный визажист – накладывается грим. Чуть-чуть голубизны на нижние веки, чтобы показать легкую изможденность, не задевая красоты
и привлекательности. Под безукоризненный маникюр чуть-чуть траура. Пухлые губки слегка забелить тональным кремом. Легкий, не отталкивающий беспорядок в одежде. На самом видном месте – хрупком плечике – отпорота пройма, сквозь брешь видна ссадина. Это в зиме Хлоя каждый раз выходит замуж за синицу в руке, а во млыве она стремится к чему-то неисполнимому. Дафнис должен найти до пятницы тайну бессмертия, а она – Дафниса. И всякий раз, когда думает, что вот, любимый, дорогой, единственный, храплюшечка моя, в ее объятиях, Дафнис оказывается Паном, который любит Питию, любит и Сирингу и вечно пристает к дриадам лесным, не дает прохода нимфам. Раз, когда Хлоя стадо пасла, играла и пела, Пан, перед нею явившись Дафнисом, стал ее соблазнять, склоняя к тому, чего он хотел, и обещал ей за это, что все ее козы будут рожать по паре козляток за раз, она ему дала, а он, получив свое, еще стал отжиматься от пола и запрыгал по комнате, как по рингу, делая боксирующие движения, направленные на невидимого соперника. Плечи и грудь от пота сверкали, будто латы. Над диваном на гвоздике висели перчатки, а в шкафу за стеклом стояли победные кубки. «Дафнис, – позвала она, – возлюбленный мой!» А Пан ей: «Что ж ты не сказала, дура, что в первый раз?» Когда поняла Хлоя обман, бросила сухо: «Дай перчатки!» Пан, усмехаясь девичей лихости, помог Хлое натянуть их, огромные, тяжелые, как валики от кожаного дивана. Поднял ладонь: «Бей!» Хлоя вдруг ударила его не в ладонь, а по лицу, и еще, и еще, со всей силой, отчаянно, злобно. Пан, огорошенный, отскочил, пробуя пальцами нос, потом засмеялся: «Ну ты даешь!»Стал уворачиваться от ее ударов, прыгать по комнатному рингу, делая выпад то слева, то справа, хлопать ее по заду. Кричит: «Давай, Ленка, жми!» Она разъярилась, что не может больше попасть в лицо. Случайно сбила стакан со стола. Вазу сбила с телевизора уже специально. Потом стала громить стекла в шкафу и кубки. Пан свалил ее ударом в челюсть. Плелась домой зареванная, держась за скулу. Прикладывала к щеке снег. С серого неба сыпалось легкое, светлое. По дороге еще зашла в магазин купить молока для кошки. У Хлои была кошка, которая любила гостей и переливалась из рук в руки. И вот сейчас, пока никого дома не было, кошка прыгнула на окно, устроилась в открытой форточке и лапкой ловила снежинки. Потом она зевнула, и никто не увидел, какая большая и ребристая кошачья глотка. Ведь привлекает все невидимое. И, рассказывая о варежке, нужно знать о ней видимое и невидимое. Вот об этом невидимом и надо рассказывать. Не видя Хлои, знать о ней все, самую мелочь, даже как ходит за водой на Тунгуску и берет с собой топор, чтобы прорубить лед в замерзшей проруби. И чтобы не ходить каждый раз, Хлоя с матерью держат на холоде в сенях вырубленные куски льда в мешке из-под кубинского сахарного песка, набивают ими бочку в углу кухни, где лед оттаивает. А вскоре после ледохода уже никуда не выйдешь без накомарника. Надевают ватники, мажутся солидолом. Пойдешь в лес – уже на подходе слышно густое монотонное гудение. В ветреные дни пригоняет тучи комаров на городок. Облепляют стены, будто избы порастают шерстью. Три-четыре раза в лето приходится разводить дымокуры: в дырявом тазу поджигают сухую кору, щепки, дают разгореться, потом накладывают мох и сырые смолистые еловые ветки. Идет едкий тяжелый дым. И все равно до самых морозов заглатывают комаров с похлебкой. Но кому, скажите на милость, интересно про хижины? Оставим чумы и нелюбовь зиме! Нет, надо перенести действие куда-нибудь на юг, который, как известно, притупляет мысли, но обостряет чувства. Вот, видите, как пульсирует закат на вертящейся стеклянной двери дорогого отеля на берегу Эвксинского Понта, что означает – для неграмотных – гостеприимное море? Ведь приятнее переживать за героев в городе, бывшем когда-то вторым после Афин, недаром писал Страбон, что в Диоскуре торговля шла при посредстве трехсот переводчиков. И куда ж без пляжного фотографа – в шортах и сомбреро, с обезьянкой на плече, с надутым желтым крокодилом под мышкой? Или отправимся на базар в Дамаске, где продают мальчиков почти задаром и всему их обучают, даже, по желанию, оскопят. Мертвый сезон на Крите – мандарины и апельсины валяются под деревьями в парках, но не вкусны. И кажется странным, что дети циклопов и цикад – острова. Дожди там не падки. И если срок действительно лишь до пятницы, то чего же медлить! В путь! Куда глаза глядят! Ведь нужно найти что-то от смерти, хоть амулет, хоть заговор. Магические слова. Скажешь – и никакой смерти больше не страшно. Дафнис выйдет из дома, а во дворе все белым-бело от выпавшего за ночь снега. Трамваи остановились, поезда ходят с опозданиями. Снег валит густой, медленный, прошлогодний. Огромный дом-новостройка будто поднимается в снегопад, как цеппелин. Когда будет проходить мимо гинекея, кто-то забарабанит по стеклу. Дафнис остановится, приглядится. А это Ликэнион машет рукой, зовет в форточку, мол, иди быстрей сюда, я скажу тебе что-то очень важное. Дафнис покачает головой: «Некогда!» Ликэнион распахнет, отодрав с треском, створки заклеенного на зиму окна. Крикнет: «Невозможно вернуть каждой глазнице по глазу, каждому черепу по человеку! Но у меня есть одна тайна! Иди сюда!» Высунется, выбросит в окно косу, как канат. «Ну, что же ты медлишь?» Упрется руками для устойчивости в подоконник. «Хватайся, лезь, любимый мой, единственный, храплюшечка моя!» Дафнис побежит прочь из города, не останавливаясь, и будет бежать, пока из-под снега не появится травка-муравка, ведь все тайное становится явным. А Дафнис все будет идти и идти. Тень листвы сделает ленту дороги гипюровой. Промельк стрижа. Улитка наперегонки со своей тенью. Вода доживает в луже. Камешек попал в босоножку. Дуб многорук. Закат пастозен. Шалаш. Можно зарыться ночевать в сене. Вылунит копеешное. Дафнис ляжет головой туда, откуда пришел, а ногами в звездную лыжню. Ночью заедят комары. Сон потен и беспокоен. Дафнис всю ночь проворочается и утром проснется ногами туда, откуда пришел, и головой туда, где солнце все тащит за собой упирающегося лося. Дафнис встанет и пойдет дальше, удивляясь пейзажу с изнанки. Чем ближе будет он подходить к родному городу, тем сильнее будет становиться его удивление. Уже откроются шпили, купола, маковки, когда мимо Дафниса со стороны города пробежит человек с окровавленной головой, в кулаке у него будет что-то зажато. Дафнис подумает: «Просто удивительно, как похож этот город на мой!» И ускорит свой шаг. А в городе тем временем, пока Дафнис отсутствовал, случилось следующее. Пришло лето. Два каменщика-ороча работали у одного тунгуса, и, пока тот ходил на капище, пошел дождь. В дождь становятся видимы те нити, которые тянутся от верхних деревьев к деревьям, от верхней травы к траве, от верхних людей к зонтикам. А пока не было хозяина, в кладовой в подполе орочи увидели много серебряной и золотой посуды и захотели ее украсть. Так и сделали. Забрались в подпол и забрали все, что там нашли серебряного и золотого. Тогда один из них, кто вылез первым, подумал: «На что мне делиться добычей? Я ведь могу забрать себе все!» Подумав так, он подошел к своему товарищу, как раз когда тот поднимался из подпола через узкий лаз, и ударил его молотком по голове так, что тот упал замертво. Ороч схватил всю добычу и был таков. Как только дождь кончился и на реке от песка пошел пар, хозяин вернулся домой и увидел, что в подполе лежит труп. Бедный тунгус затрясся от страха. Что делать? Сперва хотел убрать труп тайно, чтобы никто не знал, потому что очень боялся мести орочей. Но убийца, припрятав серебро и золото, уже бегал по улицам и кричал: «Тунгусы зарезали ороча! Все скорее сюда! Тунгусы зарезали ороча!» Тут же разъяренная толпа примчалась со всех сторон на берег Тунгуски, где в убогих домишках ютились горечь и надежда, и хотела устроить резню. Тунгусы вынесли на носилках шамана. Толпа при виде старца затихла. «Что вы хотите сделать, несчастные? – начал он слабым голосом, но было слышно каждое слово, даже река замерла. – Из-за какого-то мертвеца перебить живых? Ну, умер – и умер. Не страшно. Как чья-то смерть может быть сюрпризом? Жизнь – это струна, а смерть – это воздух. Без воздуха струна не может звучать. И потом, он же не насовсем ушел, а только отлучился. А что убийца не тунгус, это и так понятно. Но вам, я вижу, нужны какие-то доказательства. Вы их сейчас получите! Итак, в доме работали два ороча-каменщика. Пока шел дождь, они залезли в подпол. Когда дождь кончился, ниточка, связывавшая одного из них с небом, оборвалась. Вот и все. А теперь убитый сам покажет, кто его убийца. Принесите мертвого!» Так и было исполнено, принесли ороча с проломленной головой и положили у ног шамана. Толпа попятилась. Старец осмотрелся, увидел в задних рядах орочей Хлою. Подозвал ее рукой. Толпа расступилась. Хлоя, испуганно оглядываясь, вышла вперед. Нервничала и все время, оттопыривая нижнюю губу, вздувала упавшие на глаза волосы. Старец протянул руку ладонью кверху, как бы в ожидании, что она что-то в нее положит. Хлоя, ничего не понимая, оглядывалась, пожимала плечами, растерянно улыбалась. Старец сказал: «Кольцо!» Она: «Какое кольцо?» Он: «То самое, иначе зачем оно появилось в этой истории? Не иначе как это и есть тот самый искомый амулет!» Хлоя попыталась снять кольцо, но оно с перепугу ухватилось за палец, не оторвать. Стала слюнявить кожу на пальце языком. Наконец кольцо соскользнуло, старец положил его в руку мертвеца и сжал тому пальцы. Толпа затаила дыхание. Убитый ожил. Толпа охнула. Мертвец поднялся и стал высматривать своего убийцу. Он сразу же его увидел прячущимся за чужими спинами и закричал: «Ты мой убийца!» Пораженная толпа бросилась с криком на злодея, чтобы растерзать его, а убитый, воспользовавшись всеобщим смятением, тем временем незаметно скрылся. И вот проходит Дафнис по улицам, и все кажется ему знакомым, только мосты стали низкими – вода после дождей поднялась. Вдруг видит – гинекей. Точно такой же. Из окна высунулась точно такая же Ликэнион. К ней кто-то лезет по косе. Все такое же, но какое-то другое. Будто всех подменили. Дафнису вдруг приходит в голову, что, может быть, он просто во сне перевернулся, а теперь пришел в свой город. Он идет домой к Хлое. Дом с виду такой же. И запахи в подъезде такие же. Такой же звонок. Открывает Хлоя – такая же, только какая-то чужая. Спрашивает: «Вам кого?» Дафнис замечает: на вешалке в прихожей – милицейская шинель с погонами. Не знает, что сказать. С кухни мужской голос: «Кто там? Чего надо?» Хлоя в ответ через плечо: «Не знаю, опять побираются!» Голос: «Гони в шею, стынет все!» Дафнис наконец шепчет пересохшими губами: «Ты меня разве не узнаешь?» Хлоя: «Нет». Дафнис: «Я же твой Дафнис!» Хлоя: «Вы с ума сошли? Дафнис – мой суженый, вот он, на кухне сидит, зовет ужинать. Я его долго искала, всю жизнь, и наконец нашла. Мы собираемся пожениться – так было в пророческом сне, правда совсем в другой истории». Дафнис: «Но мы в этой истории! И мне до пятницы нужно найти средство от смерти. Я вот подумал – может, это то самое кольцо? Ну, помнишь, о котором ты рассказывала, что-то про продленку». Хлоя прячет руку за спину и говорит: «Все это ерунда, бессмертие начинается у женщины между ног». И закрывает дверь. Кстати, спрашивается, зачем такое обилие каких-то ненужных мелькнувших людей? История маленькая, на всех не хватит. Кто ж спорит: главные варежки не могут обойтись без всех этих официантов, продавцов газет, портье, боев в отеле, пляжных фотографов, голосов с кухонь и милицейских шинелей. Так и надо оставить им их «кушать подано»! Остальное зачем? Взять того же фотографа, сверкающего чернью и золотом во рту. Кому он нужен? Зачем нам знать о его ожидании и страхе все эти годы, что вот вдруг раздастся звонок в дверь и на пороге появится его дочь, которую никогда не видел, уже взрослая, – все время подсчитывал, сколько же ей теперь? Зачем знать, что он хотел когда-то снять яблоки, как у Мэн Рэя, – и ничего не получилось? Будучи на жене, он представляет себе дачницу, которая жила у них прошлым летом, снова видит с закрытыми глазами, как спущенные трусики та стягивает одной ногой с другой, как ее крепкие ягодицы от прикосновения втягиваются и сжимаются так, что не проходит и кончик языка, как она писает перед ним – струйка вылетает рывками, песок намокает и сразу же твердеет. Жена фотографа давно знает, что муж изменяет, – ночью иногда, приподнявшись на локте, нюхает его и чувствует чужие духи, однако смирилась с положением оскорбленной, но мудрой женщины. На стене фотография ее младшего брата – военный, герой, погиб при исполнении служебных обязанностей, а на самом деле умер, захлебнувшись рвотной массой в канаве. Рядом фото тройни, родившейся у сестры. Из-за забора доносится разговор их соседки, азербайджанки, с почтальоном, она плохо говорит по-русски – хотела сказать «больше месяца», а получилось «одна луна и немножко». Летом всегда сдавали комнаты курортникам – один дачник, доцент из Курска, составлял какой-то словарь, порезался о битое стекло на берегу, поехал на автобусе в больницу, автобус попал в аварию – застрял на железнодорожном переезде, а потом эти листы со столбиками слов были на банках с вареньем – жена не закручивала крышки, а по старинке закрывала бумагой и обвертывала веревочкой. Один раз снимал весь низ дома скульптор, работал в саду, и вдруг дождь. Кричит: «Помогите, бюст, бюст из сада надо принести на террасу!» Потащили вдвоем, поскользнулся – все разбилось. У сына математический ум: какая-нибудь случайная цифра, например, номер автомашины, для него 19 в кубе. Зачем-то вспоминалось, как в детстве к ним в гости приехал дядя, брат матери, и никогда не купался, даже не снимал майки, а в душе сквозь щель удалось рассмотреть – у него было две пары сосков. Сам полный, и верхние груди почти женские, а снизу еще крошечные два пятна. С террасы всегда виден закат. Один раз туча спустила луч, как весло. А дом фотограф купил у вдовы московского ветеринара – тот на пенсии поселился у моря, сдавал нижние комнаты и любил рассказывать дачникам вечерами, какими животными приходилось заниматься: до войны были только лошади, потом свиньи при столовых, кролики. В войну опять лошади. После войны – поросята, коровы, козы, куры. Животных держали и на Арбате, на Горького – во дворах, чердаках, в ванных. В большое бешенство 52–53 годов – собаки. К фестивалю молодежи и студентов 57-го – голуби, лебеди, утки на прудах. Потом все больше собаки и кошки. Читая газеты, старый ветеринар радовался катастрофам, как Блок гибели «Титаника», – что океан еще существует. И все это никому не нужно: ни ветеринар, умерший еще в Олимпиаду, ни он сам, со своим желтым крокодилом под мышкой бредущий по берегу, – галька под ногами скрипит и разъезжается, ни его сын-математик, влюбившийся в девушку из хорошей семьи, студентку физтеха, умную, но глухую. Шепчет ей в ухо слова любви, а она: «Что?» Когда получила первый слуховой аппарат, доктор сказал, что если носить длинные волосы, то не будет видно прибор. Все это лишнее. Тем более что потом пришла война и дом сгорел, а фотограф и все остальные уже умерли или еще умрут. Так зачем про них рассказывать? Надо было с самого начала вычеркнуть этого фотографа с его пляжем, таким с утра съежившимся, тихим, что слышно, как где-то в горах кричат что-то невразумительное, вроде: «Таласса! Таласса!» Из-за таких, как он, появившихся на два стежка с этой стороны и продолжающихся с обратной, как в мебиусном небе, мир только ветвится до бесконечности, растет комом из прошлогоднего снега, отдаляя нападение разбойников. Потому и в пророческом сне про них ни гу-гу. Хотя, по правде говоря, и пророческие сны не стоит смотреть до конца. Потому что, когда снится пророческое, самое главное – вовремя проснуться. Чтобы ничего больше не было. Проснуться бы на рукавичной свадьбе. Хлоя сломает каблук – плохая примета – и проплачет все время, когда перед аналоем священник будет наставлять ее возвеселиться, яко Ревекка. Хор затянет псалом из Давида: «Увидишь сыновей у сыновей своих! Мир на Израиля!» А Дафнис, пропотевший в неудобном новом костюме, с неприятным ощущением на пальцах, засаленных свечкой, подумает: «При чем здесь Израиль?» А потом на них нападут разбойники.
Вопрос:Когда после долгого обморока Кир наконец приходит в себя, несколько евнухов, которые оказались рядом, хотят посадить его на другого коня и увезти в безопасное место. Но он уже не в силах удержаться на коне, и евнухи ведут его, поддерживая с двух сторон. Ноги у него подкашиваются, голова падает на грудь, однако он находится в уверенности, что победил, слыша, как бегущие называют Кира царем и молят его о пощаде. Тем временем несколько кавнийцев – убогие бедняки, которые следуют за царским войском, исполняя самую черную и грязную работу, – случайно присоединяются к провожатым Кира, сочтя их за своих. Но тут же они, разглядев красные накидки поверх панцирей, понимают, что перед ними враги, так как все воины царя были в белых плащах. Тогда один из них, метнув сзади дротик в Кира, рассекает ему жилу под коленом. Рухнув на землю, Кир ударяется раненым виском о камень и испускает дух. Узнав о смерти брата, Артаксеркс, окруженный придворными и воинами с факелами в руках, спускается с холма и подходит к мертвому Киру. По персидскому обычаю трупу отсекают голову и правую руку. Царь велит подать ему голову брата. Ухватив ее за волосы, густые и длинные, ярко освещенный пламенем многочисленных факелов, Артаксеркс показывает ее всем.
Ответ:До пятницы оставалось совсем ничего. Нужно было что-то быстрее делать. Мы сидели на кухне, держали друг друга за руки и молчали. Она смотрела в окно. Вдруг сказала: уже декабрь, а снега все нет. А потом… Да вы меня и не слушаете вовсе.
Вопрос:После битвы царь, желая, чтобы все говорили и думали, будто он убил брата своею рукой, отправил Митридату, попавшему дротиком Киру в висок, дары и велел сказать ему: «Царь награждает тебя этими подарками за то, что ты нашел и принес чепрак Кира», на что Митридат, смолчав, затаил обиду, ведь ему принадлежала честь победы, а тут какой-то чепрак! И вот его пригласили на пир, и он пришел в драгоценном платье и золотых украшениях, пожалованных царем. После еды, за вином, главный из евнухов царицы-матери Парисатиды сказал: «Что за прекрасное одеяние, Митридат, подарил тебе царь, что за ожерелья и браслеты, и какую драгоценную саблю! Объясни мне, друг, неужто и в самом деле такой славный подвиг – подобрать и принести чепрак, свалившийся со спины коня?» Не сдержавшись, Митридат, которому и так вино развязало язык, ответил: «Можете сколько угодно болтать про всякие чепраки, а я говорю вам: Кир был убит вот этой рукою! Метил я в глаз, да чуть-чуть промахнулся, но висок пробил насквозь. От этой раны он и умер». Все остальные, видя беду и злой конец Митридата, прятали глаза в пол, и только хозяин дома нашел что сказать: «Друг Митридат, будем-ка лучше пить и есть, преклоняясь перед гением царя, а речи, превышающие наше разумение, лучше оставим». Евнух передал этот разговор Парисатиде, а та – Артаксерксу.
Царь был вне себя от гнева. И тогда он приказал умертвить Митридата корытною пыткой. Взяли два в точности пригнанных друг к другу корыта и в одно из них навзничь уложили несчастного несдержанного на язык храбреца, а сверху накрыли вторым корытом, так что снаружи остались голова и ноги, а все туловище было скрыто внутри. Потом Митридату дали есть, он отказывался, но ему кололи иголкой в глаза и так заставляли глотать. Когда он поел, в рот ему влили молоко, смешанное с медом, и эту же смесь размазали по всему лицу. Корыто все время повертывали так, чтобы солнце постоянно светило пытаемому в глаза, и неисчислимое множество мух облепляет ему лицо. А так как сам он делал все то, что неизбежно делать человеку, который ест и пьет, в гниющих нечистотах скоро завелись черви, которые заползали в кишки и принимались грызть живое тело. И так мучился Митридат семнадцать дней, потому что он есть и его больше нельзя сделать несуществующим. И никак не получится перехватить брошенный дротик.