Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В то же самое время французик Евгений строго обучался в Петербурге не изящным искусствам, а патриотизму, коего я еще долго не ведал. Чувство это гордое, грудь распирающее и часто ноющее, растет и развивается, лишь когда ему противодействует жизнь. А что могло противодействовать во мне живому чувству родины в тех открытых и бескрайних просторах, в коих я возрастал? Я познал его многим позже.

Франция бредила в республиканской горячке и видела облегчение лишь в том, чтобы заразить ею вместе с собой весь мир. Бес, вселившийся во Францию, объявился, наконец, в образе Бонапарта. Петербург разделился. Иным этот бес представлялся в образе великого героя и титана, другим – в том самом образе, коего он и заслуживал. То же отношение перекинулось на эмигрантов: многие стали видеть в них источник заразы, одержания и отшатнулись. За два года до конца века началась первая война с Францией. Въезд в Россию выходцев из Франции был запрещен, что подтвердило отношение к ним, как к зараженным моровым поветрием. Виконтессе

многие сочувствовали, княгиня Подбельская гордилась своим христианским чувством к врагам, а Евгений был учен быть благодарным: когда при нем какой-то юный хлыщ из сынков придворных сановников, обратился к столь же юной княжне неподобающе, Евгений дал ему затрещину. Был скандал, скандал примяли, от виконтессы отодвинулись еще дальше, княгиня стала искать способ избавиться от опекаемых ею эмигрантов, но втайне благодарила и мать, а особо ее дитя, а о самом Евгении пошел тихий слух, как об истинном герое: будь оба постарше – разыгралась бы дуэль на радостный ужас всему Петербургу. Эта история произошла в разгар италианского похода Александра Васильевича Суворова, едва ли не в тот день, когда он в третий раз побил французов в Италии (после чего союзные австрияки испугались силы русского оружия и обманным способом услали Суворова мучиться в Швейцарских горах).

В те же дни брат мой своим дальним отсутствием – а именно службой в войске Суворова, – и отец мой своими рассказами о прошлых подвигах ратных стали учить меня патриотизму, вдохнули в меня чувство силы, необходимой для защиты всего самого дорогого, что стоит защищать кровью. Я впервые возмечтал о ратных подвигах, а не о славе Ватто и Леонардо, рисовал битвы и апофеозы, а Жак уже тогда клялся – и похоже, искренне, – в ненависти к корсиканскому выскочке.

Пока в мечтах я устремлялся вместе с русскими полками к заснеженным альпийским вершинам и перевалам, Евгений в своих грёзах топтал египетскую пустыню и вдыхал пыль и песок фараоновых веков вместе с преданной гвардией Бонапарта. Продлись война немногим дольше, может статься, успели бы мы с Евгением столкнуться и на одном поле брани. О да! Ежели бы судьба в самом деле свела – а могло такое случиться – на одном поле брани еще не сдавшего здоровьем генералиссимуса и еще не успевшего заматереть Бонапарта, то, полагаю, нашей встречи не в мечтах, а наяву, не суждено было бы состояться. Расчистил бы Суворов этого парвеню под орех, и пошла бы вся История по иной, более благополучной дорожке!

Целых два года жил я в уверенности, что стану наследником Ахиллеса, а не соперником великого Антона Ватто, и рука моя привыкнет к мечу, а не к кисточке, но с воцарением всемилостивого государя-миротворца Александра Павловича и с заключением мирного договора с Францией ветры поменялись не только в политике, но и в моем настрое. Дело в том, что отец мой всегда питал слабость ко всему французскому и был рад, что дело закончилось миром, в то самое время, как старший брат мой, ставший в походах большим ненавистником всего галльского, сильного влияния на меня иметь не мог по причине долгих походных отлучек. Когда он наведывался в имение, начинались горячие споры с отцом, едва не грозившие вылиться в сражение при Адде или Требии, и, чего доброго, именно назло моему брату-герою отец так легко отпустил меня в Париж, на второе открытие музея Лувра, случившееся в первый год нового столетия.

Впервые сокровища Лувра стали доступны для широкого обозрения, увы, при республиканцах, в году 1793-ом. Потом в неспокойное время внутренней распри их оградили от опасностей расхищения и гибели. И вот вновь, когда Бонапарт захватил единоличную власть, роскошные двери Лувра распахнулись, как бы знаменуя начало новой эры спокойствия и благополучия.

Жак, давно рвавшийся повидать эти безбрежные живописные сокровища, рассказывал мне с восторгом о них, как о чудесах, кои не снились Марко Поло и Колумбу, и так возбудил в моем сердце новые мечты, что я осмелился проситься в путешествие, подойдя к отцу прямо и без обиняков. Мне пошел тогда осьмнадцатый год. К моему – вернее, нашему всеобщему с Жаком удивлению, – отец отпустил меня тотчас, взяв лишь слово с Жака оберегать меня на каждом шагу пуще ангела-хранителя. Матушка моя едва в обморок не упала, узнав о нашей затее и о скоропалительном решении отца. Точнее говоря, она даже как бы упала на глазах отца, но, увы, произвела на него тем впечатление прямо обратное. Отец лишь приставил к нам для усиления экспедиционного корпуса крепкого и смышленого слугу Петьку, коего забавы и просвещения ради сам выучил на досуге грамоте, и махнул рукой:

– Самое тебе время проездиться по Европе, чтобы в глуши не заскорузнуть. Раньше проездишься – раньше перебесишься.

И мы тронулись, аки колумбы русские, в путешествие…

Моя жизнь в Париже – отдельная книга, особого издания роман. Ежели тут начинать его – так без привалов и бивуаков маршем весь том пройти, а история здесь другая, и мешать целых две неуместно. То будет следующим томом моих мемуаров, коли Господь благословит. Скажу лишь, что, хоть и хлебнул я тогда парижских вольностей вволю, но не так, чтобы потом к отцу блудным сыном на свиные рожки пробираться. Иные гусары удивились бы моей пристойной жизни, да я и сам теперь удивляюсь. Но, признаться, не в последнюю

очередь благодарен я Жаку, который чудесно переменился еще в дороге. Роль весельчака Фигаро он умело сменил на роль бедного, но гордого французского аристократишки, стал и не без успеха ломать из себя графа Альмавиву, приноровился понукать Петькой, как собственным слугой, а меня взялся учить хорошим французским манерам.

Живописные сокровища Лувра я благоговейно лицезрел, набил руку в эскизах, научился смотреть на натурщиц, не краснея и не потея, стал говорить как местный обитатель, и даже французы принимали меня за своего провинциала, впервые попробовал я тех славных французских вин, кои до нашей тьмутаракани не доезжали, – да и хватит на том…

Годом позже нагнал меня в Париже и настоящий француз – Евгений, он же Эжен де Нантийоль. Бог ведает, может статься, и проходили мы иной раз друг мимо друга на какой-нибудь парижской улице… Но не думаю, ведь Евгений тогда задержался в Париже ненадолго.

Нантийоли давно рвались на родину, освобожденную от их прямых врагов, но были стеснены в средствах. Помог, наконец, тот же благодетель. Екатерина де Нантийоль в душе осталась роялисткой, а ее сын сменил кумира. Отныне его богом стал Бонапарт.

– Лучшая метла – это добрый заряд картечи, – как-то сказал он мне, рассказывая при случае о своей жизни. Я полагал, такую максиму сочинил сам артиллерийский офицер Бонапарт, но, когда оказалось, что авторство принадлежит Евгению, я вполне постиг его чувство утоленной мести. Он говорил о том историческом залпе у парижской церкви Сен-Рока, положившей конец французским вольностям. Говорил он с таким жаром, будто сам тогда подносил запал к пушке. Бонапарт в тот день смел картечью толпу, возбужденную, чем попало вооруженную и вполне олицетворявшую собой бунт одержимых. Когда-то, годами раньше, обезумевшая масса потных и небритых образин, а при ней и даже впереди нее масса грудастых товарок, встретила шумным восторгом ненависти кровь его отца. Теперь заряд картечи, выпущенный батареей Бонапарта, словно огромной метлой… нет, кистью адского живописца размазал кровь такой же толпы по мостовой и стенам города.

Для юного Евгения де Нантийоля тот залп прозвучал как призыв Цезаря к верным войскам при переправе чрез Рубикон. Евгений истово вознамерился стать превосходным воином, готовым сражаться хоть в строю на поле брани, хоть в одиночку. Однако ж в рядах простых рекрутов он себя не видел. Мечта была присягнуть кумиру, удивив его талантами Ахиллеса. Первым делом Евгений решил стать искусным фехтовальщиком и стрелком. До него по случаю дошел слух о легендарном италианце – Тибальдо де Сенти. Мать, хоть и любившая единственное чадо безумно, но тоже пылавшая жаждой мести за убиенного супруга, не противилась замыслам сына, задумавшего превратиться из столичного неженки в Гомерова героя. Однако ж, в отличие от моего отца, она не отпустила своего недоросля одного со слугами, а отправилась с ним сама – опять же, по недостатку средств. Впрочем, на уроки у де Сенти и скромную жизнь в сухопутных предместьях Венеции тех средств хватило.

На второй год жизни в Италии, особенно сырой и ветреной зимой Екатерина де Нантийоль подхватила жестокую простуду, слегла и тихо угасла, благословив сына на любые подвиги. В сущности, именно таким, наилучшим образом она дала сыну рекомендацию в тот лицей жизни, в который он, несмотря на свое высокое происхождение, и стремился ради будущей присяги, уже подкрепленной первым опытом. Евгений перебивался с воды на хлеб, стал у де Сенти чуть ли не слугой, выполнял разнообразные его поручения, в том числе весьма темные и сомнительные. Иным словом, быстро мужал и матерел, относясь в ту пору к своему дворянскому званию презрительно, едва ли не как заядлый республиканец. Наконец, де Сенти позволил ему вести уроки от своего имени – у приезжих недорослей-новичков.

В мае года 1805 на коронации Бонапарта в Милане италианской короной, Евгений употребил новые повадки. На трехмесячную выручку он заказал себе платье коронационного стражника, на один из фамильных перстней приобрел место поближе к огню… и в нужную минуту толпа ахнула, когда он преклонил перед узурпатором колено. Его чуть не проткнула в разных местах личная стража Бонапарта, испугавшаяся его движения, но обошлось. Бонапарт глянул острым глазом на молодого искателя авантюр и своим велением оставил его в Италии – на исполнение всяких темных поручений своих наместников. Не того жаждала душа Евгения.

Тибальдо де Сенти за ту присягу узурпатору проклял ученика. Так что же – и то на пользу: пришло время птенцу вылететь из гнезда. Его пытались убить другие ученики де Сенти, но и учеба у маэстро фехтования не прошла даром – впервые он показал себя лучшим учеником и сам тогда удивился своей способности живо и без трепета прикалывать противника.

Осенью того же года, как только составилась коалиция из России, Англии, Австрии и Швеции против Франции, я уже был достаточно разумен, чтобы поспешить домой. Парижскую жизнь оставил я с огорчением. Жак тосковал и раздумывал, а потом пошел на подвиг: он честно сопроводил меня до границ Франции с Голландским королевством, оберегая меня от всех опасностей своей страны, в одночасье ставшей враждебной, а вблизи полосатого столба кинулся мне в ноги и попросил отпустить его душу на покаяние. Я растрогался, мы оба пустили слезу, обнялись и расстались навсегда.

Поделиться с друзьями: