Три столицы
Шрифт:
Этого уже нет в книге, а есть «такой-то вокзал такого-то города в такой-то стране, такого-то числа, в таком-то часу». Есть «молодой человек, т. е. средних лет», которого надо спросить по-русски, нет ли у него спичек, и спичечная коробка должна быть определенная. Это «контрабандист», которого послали другие «контрабандисты», с которыми Шульгин сошелся будто бы во время своего предыдущего пребывания в Польше.
Мы не можем довольствоваться почти романтическим описанием этого перехода в «Трех столицах», в котором Шульгин выступает как очень талантливый и наблюдательный литератор. Чувство ожидания, неизвестности, опасности, природа и люди — все это изображено блестяще и перемежается философскими размышлениями о нравах человеческих,
Любопытно, что четверо, сопровождавших его, «оказались так или иначе офицерами русской армии. Все участвовали, если не в гражданской, то в мировой войне. И в шалашике посыпались названия полков, бригад, географические названия, известные всем и известные только каждому из собеседников, словом, обычное, знакомое военное журчанье…».
Если все они были сотрудниками ГПУ, а не служили в этом учреждении в своих целях, то прошли они подготовку невозможную. Б этих разговорах Шульгин мигом различил бы фальшь, как бы ни совершенна была агентурная «легенда».
Так появляется сомнение в советской трактовке «Треста».
Но вернемся на первое, как говаривал Аввакум.
В Варшаве Шульгин встретился с «молодым человеком, т. е. средних лет», представителем «Треста» Липским (он же Артамонов, тот самый, что подвел Якушева), который довез его до границы и направил в «окно». Провел его через границу «Иван Иванович» (сотрудник ОГПУ Михаил Иванович Криницкий). Затем Шульгин отправился в Киев с паспортом на имя Иосифа Карловича Шварца (в «Трех столицах» — Эдуарда Эмильевича Шмитта) в сопровождении «Антона Антоновича» (Сергея Владимировича Дорожинского). В Киеве Шульгин остановился в гостинице «Бельгия», «Антон Антонович» — в «Континентале»…
Можно сколько угодно называть подлинные имена, места явок, но не приблизиться к выводу, который сделал Шульгин: «Когда я шел туда, у меня не было родины. Сейчас она у меня есть».
Но сперва он был сплошное жадное любопытство.
Какова она, Россия? Он покинул ее в 1920 году, умытую кровью, а был еще 1921 год, «когда умерли миллионы, когда матери поедали собственных детей, погибших часами раньше их самих…».
Он не верит, что земля способна плодоносить, если она не принадлежит кому-то… Кто будет стараться на чужой земле? «Иван Иванович» играет (а может, и не играет), говоря: «Твоя земля? Моя-то сегодня. А завтра, может, уже и не моя… Ну какое ж тут хозяйство? Ведь хозяйство же не на один день. «Интенсификация», «удобрение», «корнеплоды»… Олухи! Кто ж будет интенсифицировать свое поле, чтобы оно другому досталось? Реформаторы! А душу человеческую реформировали, сволочь?! Душа-то все та же, мерзавцы!»
Эпоха военного коммунизма давно прошла, есть гостиницы, рестораны… Россия отъедается и кажется довольной… Все складывалось настолько гладко, что у Шульгина все-таки мелькала мысль: «А не попал ли я в руки ловких агентов ГПУ?!» Все-таки мелькала. Но он гнал ее. «Контрабандисты» обещают ему помочь найти сына.
Он осознает, что эмиграцию, как врага советской власти, можно сбросить со счетов. Она занята мелкими интригами. Что же
касается стодесятимиллиоиного русского народа, живущего у себя на родине, то Шульгин даже приходит к грешной мысли, что это народ никчемный, позволяющий власти делать с собой что угодно…
Но…
Скажем, англичане, немцы, французы — «суть продукт долголетнего самоуправления, привычки к ответственности за свою родину, за свои государственные и политические дела. У нас же население совершенно не было к этому приучено, все делалось в верхах. А потому, как требовать от масс гражданственности? Она не является в течение нескольких лет, а воспитывается веками».
Мысли и вопросы, не устаревшие и по сей день!
Но если внимательно прислушаться к разговору Шульгина с «контрабандистом Антоном Антоновичем», то вдруг возникает ощущение, что Шульгина провели в Россию, потому что он умен и способен правдиво рассказать о том, что
видел. Другого сочли бы провокатором, человеком, завербованным ГПУ, а Шульгину поверят. Собеседник его превосходно осведомлен о нравах эмиграции. И облик его таков: «В глаза мне метнулось тонкое сухое лицо в пенсне, которое блеснуло как монокль… Он был бы на месте где-нибудь в дипломатическом корпусе». Шульгин упирал на то, что белые проиграли в борьбе с оружием, но не проиграли в борьбе идей, что их эманацией стал фашизм, противник коммунизма в мировом масштабе… для современного читателя все ясно, и эта его карта бита. От подобных мыслей и сам Шульгин отречется еще в канун второй мировой войны, когда агрессивный германский нацизм отодвинет в тень опереточный итальянский фашизм. Вспомним, что книга писалась в середине двадцатых годов.Собеседник Шульгина говорит едва ли не парадоксами. И слишком умно для агента ОГПУ. Революцию, мол, делают сытые, если им не дать два дня поесть, как было в феврале семнадцатого… А вот заботы о самом необходимом, «то есть об элементарной безопасности от набегов Чека и о том, чтобы не умереть с голоду, поглощали всю психику». И тот же военный коммунизм — до бунта ли обессиленным скелетам, которые, протягивая руки, молят о хлебе? Чтобы прекратилось физическое и моральное уничтожение русского народа, был создан нэп. Заработало все — мужик, фабрики, железные дороги. Не только Ленин и коммунисты, огромные миллионы людей «бросились выжимать из нэпа спасение своей стран ы!». И это с решимостью, волей, силой, свойственной большевизму.
Когда Шульгин писал об этом, никто и предполагать не мог, что грянет рубеж двадцатых и тридцатых годов, разорение крестьянства, голод и смерть от него семи миллионов человек, расширение концентрационных лагерей, появившихся еще в 1918 году расстрелы, всеобщий страх и торжество тирании… Что можно предположить за словами собеседника Шульгина — нечаянное пророчество или продуманную систему физического и морального унижения и уничтожения русского народа?
А пока он скрупулезно записывает цены, благо при нэпе есть
чего есть. За границей он соскучился по икре, борщу и телятине… Отмечает, кто во что одет…
Оказавшись в родном Киеве, он видит реставрированные церкви и переименованные улицы — Крещатик и тот стал улицей Воровского. Удивляется «апокалипсическим» названиям учреждений: «Укрнархарч, Укрнарпит, Винторг, Бумтрест… Он видит строй красноармейцев и по залихватской песне, по внешнему их виду узнает армейскую преемственность. В правящей элите, в высшем классе он видит множество евреев, занявших место вырезанных образованных русских бюрократов и интеллигентов.
Для него самое страшное — взбунтовавшийся народ, пугачевщина. Так стоит ли его будить?
«Чтобы он разнес последние остатки культуры, которые с таким великим трудом восстановили неокоммунисты при помощи нэпа? Для того, чтобы, разгромив «жидов», он вырезал всех «жидовствующих», то есть более или менее культурных людей, ибо все они на советской, то есть на «жидовской» службе?
Нет, не надо черного бунта…»
Он готов примириться с любым правлением, с любыми «панами», лишь бы не было разрушений и крови, не предполагая, что вскоре храмы будут взрываться, а новый класс начнет сводить счеты друг с другом, вовлекая в кровавую мясорубку миллионы тех, кому не до бунта. Он позволяет себе весьма некорректные высказывания о Ленине, чтобы потом раскаяться в этом.
А сейчас он видит густое движение на улице, извозчиков, трамваи, автомобили. Кругом обилие сластей, торгуют абсолютно всем, даже книгами с двуглавым орлом на обложке, за что в 1920-м расстреляли бы. Уж не есть ли это смирение ортодоксального коммунизма?
Волнуясь и озираясь, Шульгин покупает книгу Шульгина «Дни», выпущенную ленинградским издательством «Прибой».
И еще. «Я как-то читал в одной иностранной газете, что на вопрос одного иностранного корреспондента, что он делает во время «отпуска», Ленин ответил: