Три стороны камня
Шрифт:
Внизу голубела надпись танцующими прописными буквами:
АПОФЕОЗ СЕРГЕЯ КАЛМЫКОВА
– Входи, громовержец, мечи громы и молнии! – воскликнул Калмыков. – Ты должен отыскать Ключ к Мирозданию, взорвать и прорваться, это я тебе говорю, Человек с Орденом Мухи!
– Что, брат? Покруче Пикассо? Шедевр? – доносилось, как с неведомой планеты, откуда-то издалека-далека, со звездных бескрайних просторов.
Так у Ильи Золотника бесславно оборвалась карьера музыканта, зато распахнулась другая дверь – в изобразительное искусство, куда он шагнул не раздумывая – без малейших колебаний.
…И всю жизнь его тянуло в те места, где волшебная “линька”
Он любил болтаться на Зеленом рынке, любоваться алым наливным апортом. О, эти яблоки, краса и гордость Казахстана! Как-то Илья, поднакопив деньжат, послал фанерный ящик с пятью огромными плодами – почти по килограмму каждый! – в Соснинку, порадовать сестрицу с мамой. И эти сказочные яблоки всю зиму наполняли мамин дом чудесным ароматом. Она их берегла, не ела, а только любовалась, да еще ими потчевала Илью, когда тот приехал на побывку!
Нередко на Зеленом рынке можно было встретить Калмыкова, куда тот захаживал на пленэр в кафтане из парчи, в штанах расцветки петушиного хвоста, с этюдником и холщовой сумкой через плечо. А то и въезжал верхом на вороном коне или на двугорбом верблюде!
Животное под ним всегда шло иноходью, так что не проливалось ни капли вина, которое наливали ему виноделы в обмен на свои портреты. Художник набрасывал их физиономии углем на картонках и раздаривал с песней на устах. Он был сказочно щедр.
Весь этот рынок с древними старушками из Каскелена, продающими медовые груши, агашкой из Каракемера со свежей бараньей тушей, толстухами-молочницами из Маловодного, рыбаками и пасечниками был для учителя и ученика только отражением космоса и живописной натурой, зато неудержимо притягивали к себе уголки вселенной, где торговали изюмом, курагой, орехами узбеки и таджики из кишлаков.
Все перепробуешь, поболтаешь с продавцами и ничего не купишь, а возвратишься в общагу сыт и пьян и нос в табаке.
С какой же радостью – спустя много-много лет – поехал в Алма-Ату Илья Матвеич показывать выставку японских гравюр.
– И сделал выставку – с блеском! – рассказывал он. – Пришлось обрушить на них водопад своего жизнелюбия, полностью не соразмерный моему официальному статусу развесчика картин. Там выставочный зал большой, а без гармошки, какой-то выступ у стены – неясного предназначения, как есть большущий гроб. Я говорю: а можно это ликвидировать? Видели бы вы их растерянные лица! Будто я пришел в Мавзолей, – он понизил голос, – и требую вынести Ильича, хотя бы на время. Я открыл выставку при полном аншлаге, зажег умы и сердца… В горах мне устроили пикник на реке, где я спел песню “Язык любви – язык без слов” Абая на казахском языке. Вот они удивились: приехал из Москвы и вдруг – на казахском запел! В те времена казахи сами-то языка не знали. Кончилось тем, что я был награжден за вклад в национальную казахскую культуру. Собрался коллектив музея, вышел старенький академик в войлочном колпаке и, возвеличив меня до небес, под гром аплодисментов повесил на грудь медаль. Академик живописи! Здесь он, конечно, не так известен, но там-то! Вы представляете, какой триумф у меня был?
– Илюша –
уникум! – подхватывал Осмеркин, глядя на Золотника влюбленными глазами. – Хотя я эту историю слышу в тысячный раз.Армейскую дружбу они пронесли сквозь года, вообще, их изначально было трое, еще на Балхаше в стройбате служил Мишка Захаров, тонкий ценитель изобразительного искусства, в мирной жизни он подторговывал иконами за границу. В любое время дня и ночи Мишка способен был нагрянуть без звонка к Илюше или Мите – с ящиком шампанского и ананасами. Долг дружбы требовал забросить все дела и с ним гудеть, поскольку он толкнул иностранцам очередную икону и гуляет.
Потом его то ли посадили, то ли он эмигрировал, Илья Матвеич с Митей лишились боевого товарища, но и вдвоем столь упоенно приносили Бахусу дары колосьев, листьев лавров, миртов, что это не всегда благополучно заканчивалось.
– Вчера жена была в гостях, – сокрушался Митя, – ко мне пришел Илья, принес бутылку водки. Мы выпили, принялись вспоминать армию. Илюша побежал за второй. Когда она вернулась, мы лежали на полу, беседовали о том, что главное в творчестве – страдания души или ликование духа, предавались воспоминаниям и плакали. Так эта стерва сгребла его за шкирку и вытолкала за дверь!
С годами что-то пошло не так. Выпьешь, говорил Золотник, и никакой радости, только сонливость, хандра, ярко выраженная мерехлюндия. Он стал к себе прислушиваться, присматриваться, долго наблюдал и пришел к такому выводу:
– То ли водка стала дрянь, то ли я спиваюсь. А как я могу спиться? Я всю жизнь пью, это для меня норма.
Тогда Илья Матвеич вот что придумал: берет и завязывает… до новогодних празднеств.
– Нет, я не буду пить, – говорил он, если кто-то его пытался искусить раньше времени. – Только если меня зазовут в подворотню и скажут: у нас тут “Наполеон” пятнадцатилетней выдержки. Будешь? Тогда.
Зато в новогоднюю ночь выпивает, что под руку попадется, и – уже начинает продолжать, совмещая вселенские просторы с земными пристрастиями.
Поблизости у нас был винный, весьма изобильный, где можно было разжиться не только “белой головкой”, перцовкой, зубровкой, “Петром Смирновым”, но и старым бургундским, и черным английским ромом.
– После перерыва ты ощущаешь весь букет вин, тончайший аромат, и вкус, и послевкусие, – делился впечатлениями Золотник. – И на этом фоне очень благоприятно воздействует на организм швепс.
Но скоро Илья Матвеич опять погружался в меланхолию, сторонился мира, ничего не ел, был какой-то безвольный и совершенно подавленный.
– Сегодня я не мог ходить по делам. Сегодня сыро. – Он перед кем-то оправдывался по телефону.
– Жизнь-то тяжела, тяжела жизнь, – бормотал он в такие дни. – Да, жизнь тяжела. Но, к счастью, коротка…
Помню его пристальный взгляд, обращенный в никуда, в нем отражался приморский городок, ставший для него чудом, Евпатория, где обитала нежность бабушки и дедушки, их удивительно трогательная любовь, соединенная с теплом солнца, линией морской волны, чистотой песочных пляжей и волшебной архитектурой…
И снова подкрадывалась праздничная дата, и он завязывал до… Первомая или годовщины Октября. Благодаря такой методе Илья Матвеич продержался на плаву еще несколько лет, выставляя на пути вешки, бражничая с Митей, распевая песни родоначальника казахской литературы.
Он срывался с якорей, искал на свою голову приключений, осваивал новые сферы деятельности (“Даже рутинная работа приносит мне и радость, и удовлетворение!”), пока не сменил решительно все, чем тешилась его душа, на самоуглубление и покой.