Три тополя
Шрифт:
— Паромщик всегда бидонов с молоком дожидается, — сказал Митя. — Хоть кто приедет, хоть на «Волге», а он ждет. А доярки еще с прошлого лета, при запретке, плотиной ходить стали. Новый председатель добился.
Алексей вздрогнул, так эти слова совпали с его внезапной, тайной мыслью об Александре Вязовкиной, с памятью о ней, бегущей вниз к отъезжающим дояркам в первый свой рабочий день на ферме.
— Я дам тебе жилку, — сказал он Мите, — отнесешь инженеру и скажешь: взял и возвращаю.
— Лучше я положу, — нашелся Митя. — Как брал тихо, так и положу. Правда ведь, брал тайком, на время, чего же теперь шуметь?
— Ты представь
Митя смотрел загнанно, обозленно, но не нашелся что ответить. Капустин повернул к дому, и мальчик поплелся за ним.
— Между людьми все должно быть открыто и честно. Всех не полюбишь, но честным надо быть со всеми. — Митя молчал. — Хочешь, порыбачим вместе, я на том берегу кидать буду? — Мальчик шел позади неслышно. — Я одноручный спиннинг привез, ты его покидаешь.
— Без «невской» катушки я не управлюсь, — сказал мальчик. — Одни зацепы пойдут.
— А там «невская» и стоит. Уеду, ты опять своим лови. — Они уже дошли до калитки, и Капустин вдруг сказал: — У Цыганки в кровати моя жена спит. Понял?
Митя настороженно кивнул. Взрослые не посвящали его в свою жизнь; зачем это учитель сказал?
— Мы со станции ночью, пешком. Ты куда? — Капустин задержал его. — Пошли твою рыбу пробовать: слышишь, аромат, Цыганка жарит!
От Оки, из-под высокого берега долетел голос самоходной баржи; она благодарно, по-ночному негромко прощалась с людьми, открывшими ей дорогу в низовья, — теперь до самой Волги ни плотин, ни шлюзов. Напрягая слух, Капустин хотел услышать судовую машину и не услышал, но так внятно припоминались ему небыстрое, скользящее движение самоходки в густой тени крутояра, машинный гул, плеск волны о железный борт, что, казалось, он и слышит все это, хотя ухо ловило только сонное дыхание Кати и удары о землю яблок, изредка падавших с грушовки неподалеку от амбарчика. Одностворчатая дверь распахнута, дорожка к дому, нижние его венцы, кусты смородины — все, что не закрыто яблоневым и вишневым пологом, в лунных тенях, в чересполосице голубовато-белого и черного. Невидимая из амбара луна так ярко и таинственно осветила землю, что у Капустина мелькнула мысль поднять Катю, пусть насмотрится на чудо, завтра небо могут закрыть облака, луна за ними пойдет на убыль, и ночному голубому половодью уже не повториться.
Он склонился к плохо различимому в темноте, утонувшему в подушке лицу Кати и не стал будить, осторожно сошел на пол.
Река позвала Капустина, а когда зовет река, минута промедления кажется непоправимой; именно в эту, потерянную минуту тебе и назначена была чудо-рыба, она поджидала тебя, а ты промедлил и отдал ее кому-то другому. Капустин выскользнул из амбарчика, держа в руках железную коробку с блеснами, спиннинг и кеды; обулся он уже на горке, перед тем как ринуться под крутой уклон, на притихший берег.
Стоял счастливый для него час. Многолюдный табор по обоим берегам спал, на посеребренной, в летящей пене, реке ни одной лодки, она принадлежит ему вся — с ночной ширью, с бешеным напором струй, с судаками, которые ждут, когда пробудится и начнет шастать уклейка, со сбившимися в ямы лещами, черными змеистыми тенями налимов и голодной, бессонной щукой. В спешке он не прихватил кукана, забыл на столе пассатижи — без них иной раз не вырвать якорек
из щучьей пасти — бог с ними, ему, окскому отступнику, сегодня только бы покидать без помех, испытать руку, проверить, держится ли в памяти река, ее ямы и мели, сваи и каменные навалы на дне.Он решил бросать в «тихой», так называли заводь пойменного берега. Там издавна был тихий угол, его образовали матерый берег и длинная насыпь, идущая от плотины. Дамбу эту и взорвали по воле инженера Клементьева, когда ледяной барьер грозил раздавить плотину: река неистово устремилась в проран и оставила после себя глубокий омут, обширное, темное обиталище щук. Юношей Капустин, устав от бесплодных бросков, долго не засыпал, видел себя у благословенного омута, принимал непокорный удар щук, выводил и лихо прихватывал их…
Серый лягушонок прыгнул из травы, толкнулся в ногу Капустина, он поймал на лету холодный, заколотившийся в ладони комок и разжал сразу же пальцы: на память пришла давняя, такая же высветленная луной ночь, когда он бежал вниз с чиликанами в коробке и лягушатами в полосатом носочке, бежал, страшась, что Дуся Рысцова не пустит его на плотину. В ту ночь смешались страх и счастье: счастье было в непрерывной живой дрожи ажурной плотины, в бурлящей понизу воде, в высоком, словно не ночном небе, в чужой женщине, резкой и справедливой, но почему-то не такой доброй, как ее муж Клементьев, оно было во внезапной, необъяснимой новизне мира.
Когда все это случилось? Кажется, только вчера, так памятно все: узкий, щелястый настил плотины, куканы Рысцова, на которых по отдельности томились его жертвы, глумливое спокойствие Прошки и то, как отчужденно, предостерегающе растворились в ночи шлюзовские служащие, поначалу так расположенные к Клементьеву.
Вчера ли это было? Поразительно, но целая жизнь прожита с той ночи, два десятилетия и, однако же, отдельная, завершенная жизнь, и в ней другая женщина, неважно, что близость их длилась недолго, она была, была, и пусть эта близость жила в нем одном, только в нем, она была сущей, даже мать не смогла отнять ее ни презрением, ни ревнивой ложью. Неужели их ночное родство с Сашей выше кровного, или так уродлива его натура, что ему невозможно представить себе Сашу совсем чужой? Ведь она посмеялась бы сегодня, узнав о его мыслях.
Даже воздух речной переменился, потянуло бензином, запахом перегретой резины, покусывающей горечью погашенного водой, горелого ивняка. Тусклые колымаги на колесах, мотоциклы с колясками, клееные лодки, поднятые на берег, рыбаки, спящие на снятых с машин пружинных подушках, на брезенте, на охапках прихваченного по пути сена. Черная тень электростанции, упавшая на стрелку, между Окой и шлюзом, прибавляла картине угрюмости, глухой, утюжком, корпус был мертв, без огней. Какая-то рыбацкая троица заночевала на каменном устое плотины, уложив поверх бетона дубовые щиты.
Капустина потянуло к полой камере в массивном устое плотины, он мог теперь без детской оторопи вглядеться в темный зев «печки», в пенистую, клокочущую воронку, о которой столько страхов рассказывали в деревне. В ее сумеречную глубину убегала веревка — напряженная, она подрагивала, казалось, не от толчков воды, а оттого, что там, в медной сеточке, металась рыба. Капустин испытал великое искушение поднять чужую сетку, но удержался, было такое чувство, что кто-то следит за ним, притворяется спящим и провожает его сейчас по плотине ревнивым взглядом.