Три высоты
Шрифт:
– Как там у тебя, Петр Михалыч?!
– давясь кашлем, крикнул я.
– Терпишь?
– Терплю пока!
– отозвался стрелок.
– Ноги вот только... ноги жжет... прямо спасу нет!
Я промолчал. У меня самого положение было не лучше. Металл обшивки накалился так, что не тронуть рукой. А в кабине, как в печке, дышать совсем нечем.
И все же главная опасность таилась в другом: огонь вот-вот мог добраться до бензобаков - и тогда машину в любой момент могло разнести в куски. Ананьев это хорошо понимал. Но что было делать? Передовую мы еще не перевалили, под крылом - немцы; выбрасываться с парашютом - значит попасть в плен.
Нет, твердо решаю я, только не это! Лучше сгореть вместе с машиной, лучше взорваться...
В
– Как, Петр Михалыч? Терпишь?
– вновь хриплю я, понимая, что мой вопрос бессмыслен, но нужно подать голос, подбодрить, хоть что-нибудь, да сказать: вдвоем всегда легче.
– Терпишь, Михалыч?!
– Невмоготу больше... сапоги... Сапоги горят!
– Лес по курсу видишь?
– В-вижу...
– Там уже наши, понял?.. А внизу немцы, понял?.. Дотянем мы, обязательно дотянем, понял?..
В ответ не донеслось ни слова. Рация молчала.
До опушки леса, где начинались наши позиции, оставалось совсем немного. Но мотор захлебывался и едва тянул. Стиснув зубы, я старался выжать из него всё, что можно.
Внезапно каким-то шестым чувством осознал, что ждать больше нельзя: катастрофа произойдет с секунды на секунду. Глянул сквозь клубы дыма вниз - до разделяющей окопы широкой ничейной полосы несколько сот метров.
Скомандовал:
– Приготовиться к прыжку!
– И стал отсчитывать вслух: - Раз... Два....Три... Четыре... Прыгай!
Ананьев перевалился за борт.
Еще секунда - чтобы отбросить назад форточки, поставить фонарь на защелки, отстегнуть ремни... Все!
Вырвав кольцо парашюта, успел краем глаза заметить, что окопы немцев уже позади.
Приземлился я в неглубоком овражке, как раз посередине нейтральной полосы. И сразу со стороны немцев заухали минометы. Наши тоже не заставили себя ждать. Одни стремились накрыть экипаж взорвавшегося самолета, другие - этому помешать, подавить батареи противника. Дуэль из-за двух человек разгорелась не на шутку.
Огляделся. За кустарником послышалась какая-то возня. Вытащив из кобуры пистолет, пополз навстречу подозрительным звукам. Там оказался-Ананьев. Он, чертыхаясь, срезал ножом с ног обугленные сапоги.
– Взгляните, товарищ лейтенант!
– мотнул он головой в сторону.
– Вон там, за бугром!
Я посмотрел: от немецких окопов ползли несколько серо-зеленых фигур.
– Живыми хотят взять! А, Петр Михалыч?
– Как же! Возьмут!
– буркнул Ананьев, сдирая остатки сапога.
– В небе не сумели взять, а уж на земле-то мы как-нибудь...
– Резонно говоришь, Михалыч!
– усмехнулся я, взвешивая на ладони ТТ. Один в стволе да еще семь в обойме. Ты почему перед прыжком не откликался?
– Я откликался, - возразил Ананьев, осторожно щупая багровые, вздувшиеся ступни.
– Очень даже громко я откликался! Да рацию, видно, тоже подпалило: вас слышу, а вы меня нет.
– Стой, Михалыч! Смотри сюда!
– перебил я его.
Со стороны наших позиций выскочил обшарпанный, заляпанный глиной "виллис". Увертываясь от разрывов мин, петляя между воронками, машина на полном газу неслась по рытвинам и ухабам. За баранкой сидел здоровенный детина в вылинявшем комбинезоне танкиста. Лихо затормозив и не открывая дверцы, он одним ловким движением перемахнул прямо через борт, сгреб своими могучими ручищами босого Ананьева в охапку, вскинул вверх и бережно опустил на заднее сиденье. Затем столь же молниеносно помог мне забросить в машину оба парашюта, все так же игнорируя дверцы, легко перекинул свое огромное тело на водительское место и дал полный газ.
Через несколько минут мы были уже в расположении наших частей. Вездеход со спасенными летчиками тесно обступили пехотинцы. Большинство их оказались очевидцами разыгравшейся в воздухе драмы, и потому радостным возгласам и объятиям не было конца. Только гвардии старшина Рыцин, как называли солдаты водителя-ловкача,
попытался скромно стушеваться за чужими спинами. А когда его по моей просьбе отыскали и вытолкнули на середину, здоровяк танкист окончательно смутился и, глядя себе под ноги, пробасил:– Да при чем тут я! На то он и вездеход, чтобы по буеракам прыгать, у него ж все четыре колеса ведущие.
– Спасибо, друг!
– рассмеялся вместе со всеми я.
– Ты тут только одно забыл: по буеракам этим не один твой "виллис" прыгал, а и мины фашистские!
Подошел санитар, и Ананьева на той же машине увезли в госпиталь. А я, распрощавшись с пехотинцами и еще раз поблагодарив танкиста за выручку, отправился к себе в часть.
Помочь попавшему в беду, помочь, не спрашивая ни имени, ни фамилии, помочь, рискуя ради чужой жизни своей, - дело само по себе на фронте обычное. Без этого солдат не солдат. Война делается не в одиночку. И каждый хорошо понимает, что иначе нельзя. Сегодня - ты, завтра - я. Да и не только в логике или здравом смысле тут дело, даже не в естественной человеческой потребности оказать помощь ближнему. Война, как это ни странно, сделала людей добрее друг к другу. Повысила она и ценность человеческой жизни. Не своей - соседа. И хотя и та и другая постоянно висела на волоске, хотя в любой миг она могла оборваться - и обрывалась!
– но до тех пор, пока не стряслась беда, пока не случилось непоправимое, жизнь эта обретала особый вес и значимость. Именно оттого, что сохранить ее никто не был волен. Она, как малый ребенок, оставшийся без присмотра и неспособный сам, в одиночку, позаботиться о себе, становилась предметом заботы многих. И чем меньше от человека зависела его собственная жизнь, тем щедрее он дарил ее другим. Потому-то все мы - и я, и Ананьев, и танкист Рыцин, и артиллеристы и пехотинцы, которые прикрывали нас своим огнем, - все мы были заодно, и хотя не знали до того друг друга, каждый готов был прийти на помощь, рискнуть, если понадобится, собственной головой.
А через несколько дней произошло еще одно очень важное и радостное для меня событие. Может быть, самое важное в моей жизни.
Еще перед началом наступательной операции я подал заявление с просьбой принять меня в партию. И вот теперь, в самый разгар тяжелых, полных нечеловеческого напряжения боев, когда, казалось, не только люди, но даже и техника работала на пределе, под вечер прямо на летном поле нашего фронтового аэродрома состоялось партийное собрание.
Я только что вернулся с очередного, последнего в тот день, боевого вылета и направился было на КП, когда меня окликнули:
– Береговой! Живо на пятачок! Все уже в сборе.
На пятачке - так мы по привычке называли место, где происходили торжественные события вроде вручения орденов награжденным, - собрались уже все коммунисты полка. Ни стола под красным сукном, ни стульев или скамеек - ничего этого, разумеется, не было, каждый примостился как смог. Протокол партсобрания, пристроив планшетку на радиаторе ближайшего бензозаправщика, вел один из летчиков соседней эскадрильи.
Секретарь полковой парторганизации коротко, буквально в нескольких словах, обрисовал сложившуюся на нашем участке фронта обстановку, перечислил ближайшие задачи и намечающиеся перспективы, а затем, переходя ко второму пункту повестки, достал из папки несколько заявлений с просьбой о приеме в партию.
Мое было зачитано третьим.
– Кто хочет высказаться?
– спросил он, тряхнув над головой исписанным листком, который я неделю назад аккуратно выдернул из блокнота.
Несколько коротких секунд молчания, в течение которых я отчетливо ощутил, как зачастило в бешеной спешке сердце, потом не помню, кто громко, слишком громко, как мне тогда показалось, сказал:
– А что тут высказываться - ясное ж дело! Воюет Береговой не первый день, воюет как коммунист. Фрицев бы, покойничков, порасспросить - те бы, думаю, подтвердили. Предлагаю: принять без испытательного срока!