Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
Прежде чем откланяться, Шарль испросил у маркизы позволение заехать к ней с прощальным визитом. Он почувствовал себя счастливейшим из смертных оттого, что так искренне прозвучала его просьба, и вечером, перед сном, и весь следующий день не мог отделаться от воспоминаний об этой женщине. То он спрашивал себя, почему она отметила его; зачем она хочет вновь его увидеть; и его соображения на этот счет были неисчерпаемы. То ему представлялось, что он разгадал причины её любопытства, и тогда он упивался надеждой или впадал в уныние, в зависимости от того, как истолковывал учтивое приглашение, такое обычное в Париже. То, казалось ему, этим было всё сказано, то — ничего. Наконец он решил побороть своё влечение к г-же д’Эглемон и всё же поехал к ней.
Существуют мысли, которым мы подчиняемся, не сознавая их: они родятся безотчётно. Замечание это может показаться скорее парадоксальным, нежели справедливым, но человек правдивый найдёт в своей жизни тысячу случаев, подтверждающих его. Отправляясь к маркизе, Шарль повиновался одному из тех смутных побуждений, которые получают дальнейшее развитие в зависимости от нашего опыта и побед нашего разума. В женщине тридцати лет есть что-то неотразимо привлекательное для человека молодого; нет ничего естественнее, нет ничего прочнее, нет ничего предустановленнее, чем глубокая привязанность, возникающая между женщиной типа маркизы д’Эглемон и мужчиной типа Ванденеса, — сколько таких примеров находим мы в свете! В самом деле, юная
Самый главный и самый решительный миг в жизни женщины именно тот, который сама она считает самым незначительным. Выйдя замуж, она более не принадлежит себе, она властительница и раба домашнего очага. Безупречная нравственность женщины несовместима с обязанностями и свободными нравами света. Эмансипировать женщину — значит развратить её. Допустить чужого к святая святых семьи не значит ли отдаться на его милость? Но если женщина привлекает его, разве это уже не проступок или, для большей точности, не начало проступка? Надобно согласиться с этой суровой теорией или же оправдать страсти. До сих пор во Франции общество избирает нечто среднее: оно смеётся над несчастьем. Подобно спартанцам, каравшим пойманного вора только за неловкость, оно, по-видимому, допускает воровство. Но, быть может, такая система вполне разумна. Самое ужасное наказание — это общее презрение, оно поражает женщину в самое сердце. Женщины стремятся и всегда должны стремиться к тому, чтобы их уважали, ибо без уважения они не существуют; поэтому они требуют от любви в первую очередь уважения. Самая развращённая женщина, продавая своё будущее, хочет прежде всего полного оправдания своему прошлому и пытается внушить любовнику, что обменивает на невыразимое блаженство уважение, в котором теперь откажет ей свет. Нет женщины, у которой не возникли бы такие размышления, когда она впервые принимает у себя молодого человека и остаётся с ним наедине; особенно если он, как Шарль де Ванденес, хорош собою и остроумен. И вряд ли молодой человек, почувствовав влечение к ней, не станет втайне оправдывать всяческими рассуждениями свою врождённую склонность к женщинам красивым, остроумным и несчастливым, какою была г-жа д’Эглемон. Поэтому, когда доложили о Ванденесе, г-жа д’Эглемон смутилась; а ему стало не по себе, невзирая на самообладание, которое является как бы облачением дипломата. Но маркиза сейчас же приняла тот снисходительно-благосклонный вид, который охраняет женщин от всяких тщеславных помыслов на их счёт. Такое поведение никому не позволит подозревать их; они, так сказать, принимают в соображение чувство и весьма вежливо умеряют его. Женщины разыгрывают сколько им вздумается эту двусмысленную роль, словно остановившись на распутье, дороги от которого ведут к уважению, безразличию, удивлению или страсти. Только в тридцать лет женщина умеет пользоваться таким выигрышным положением. Она умеет посмеяться, пошутить, приласкать, не уронив себя в глазах света. В эту пору она уже обладает необходимым тактом, умеет затронуть чувствительные струны мужского сердца и прислушаться к их звучанию. Молчание её так же опасно, как и её речь. Вам никогда не угадать, искренна ли женщина этого возраста, или полна притворства, насмешлива или чистосердечна. Она даёт вам право вступить в борьбу с нею, но достаточно слова её, взгляда или одного из тех жестов, сила которых ей хорошо известна, и сражение вдруг прекращается; она покидает вас и остаётся властительницей вашей тайны; она вольна предать вас на посмеяние, она вольна оказывать вам внимание, она защищена как слабостью своею, так и вашей силой. Маркиза и встала на этот неопределённый путь, когда Ванденес впервые посетил её, но сохранила высокое женское достоинство. Затаённая печаль лёгким облачком, чуть скрывающим солнце, неотступно реяла над её напускной весёлостью. Беседа с нею доставила Ванденесу ещё не изведанное им наслаждение, но вместе с тем внушила ему мысль, что маркиза д’Эглемон принадлежит к числу тех женщин, победа над которыми обходится так дорого, что не стоит и добиваться их любви.
“Это было бы, — думал он по дороге домой, — беспредельное чувство , переписка, от которой устал бы даже какой-нибудь честолюбивый помощник столоначальника. И всё же, если б я захотел…”
Роковое “если б я захотел” вечно губит упрямцев. Во Франции самолюбие толкает к страсти. Шарль вновь явился к г-же д’Эглемон, и ему показалось, что маркизе приятно его общество. Вместо того, чтобы простодушно отдаться счастью любви, ему вздумалось играть двойную роль. Он попробовал прикинуться страстным, потом хладнокровно исследовать ход интриги, быть и влюблённым и дипломатом; но он был великодушен и молод, и такое испытание привело лишь к тому, что он влюбился без
памяти, ибо, притворялась ли маркиза или была естественной, сила всегда была на её стороне. Всякий раз, выходя от г-жи д’Эглемон, Шарль испытывал нсдоверие, беспощадно анализировал все движения её души, и это убивало его собственные чувства.“Сегодня, — рассуждал он после третьего посещения, — она дала мне понять, что очень несчастна и одинока, что только дочь привязывает её к жизни. Она безропотно подчиняется своей участи. Но ведь я не брат ей, не духовник, отчего же она исповедуется мне в своих горестях? Она в меня влюблена”.
Дня через два, уходя от неё, он обрушился на современные нравы:
“Любовь отражает свой век. В 1822 году она занимается доктринёрством. Её не доказывают на деле, как бывало, а о ней рассуждают, о ней спорят, о ней разглагольствуют ораторы. Женщины свели всё к трём приёмам: сначала они сомневаются в нашей любви, уверяют, что мы не можем любить так сильно, как они. Всё это кокетство! Ведь сегодня маркиза бросила мне настоящий вызов. Затем они прикидываются несчастными, чтобы пробудить в нас прирождённое великодушие или самолюбие: молодому человеку лестно стать утешителем такой великой страдалицы. Наконец, у всех женщин мания целомудрия! Маркиза, должно быть, воображает, что я принимаю её за невинную девицу. Моя доверчивость даёт ей в руки козырь”.
Но однажды, исчерпав все свои подозрения, он спросил себя: а не искренна ли маркиза? Можно ли разыгрывать такие страдания? К чему ей притворяться смиренницей? Она жила в глубоком уединении, в тиши, поглощённая своими скорбными думами, о них Ванденес с трудом догадывался по некоторым её сдержанным замечаниям. С той поры Шарль стал проявлять горячее участие к г-же д’Эглемон. Но как-то, идя на одно из обычных свиданий, которые были уже им необходимы, в час, установленный ими невольно, Ванденес всё же раздумывал о том, что г-жа д’Эглемон скорее ловка, нежели искренна, и его последнее слово было: “Право же, она очень хитра”. Он вошёл и увидел, что маркиза сидит в своей любимой позе, исполненной печали; она подняла глаза и, не шелохнувшись, бросила на него тот приветливый взгляд, который у женщин подобен улыбке. Лицо г-жи д’Эглемон выражало доверие, истинную дружбу, но отнюдь не любовь. Шарль сел; говорить он не мог. Его волновали чувства, которые не выразить словами.
— Что с вами? — мягко спросила она.
— Ничего… Впрочем, я думаю об одной вещи, до которой вам и дела нет.
— О чём же?
— Ведь… конгресс закончился.
— Так, значит, — заметила она, — вам надобно было поехать на конгресс?
Прямой ответ был бы самым красноречивым, самым тонким признанием, но Шарль промолчал. Весь облик г-жи д’Эглемон дышал искренней дружбой, которая разбивала все расчёты тщеславия, все упования любви, все подозрения дипломата; маркиза не знала или делала вид, что не знает о его любви, и когда Шарль, совсем смущённый, собрался с мыслями, он принужден был признаться себе, что ни один его поступок, ни одно слово не давали оснований этой женщине так думать. Весь вечер маркиза была такой же, какой бывала всегда: простой, внимательной, искренней в своей скорби, счастливой, что у неё нашёлся друг, гордой, что обрела родственную ей, близкую душу; большего она и не хотела, она не представляла себе, что женщина может дважды поддаться чарам любви; она уже изведала любовь и ещё хранила её в своём исстрадавшемся сердце; она не предполагала, что женщина дважды может потерять голову от счастья, ибо она верила не только в разум, но и в душу; и для неё любовь была не просто обольщением, а чувством возвышенным. И Шарль вновь превратился во влюбленного юношу: он подпал под обаяние цельного характера Жюли, захотел, чтобы она посвятила его во все тайны своей жизни, сложившейся неудачно скорее по воле случая, нежели из-за ошибки. Когда он спросил, отчего она сегодня так печальна — а печаль придавала её красоте особую прелесть, — г-жа д’Эглемон взглянула на своего друга, и этот глубокий взгляд явился как бы печатью, скрепляющей торжественное соглашение.
— Никогда не задавайте мне таких вопросов, — промолвила она, — в этот день три года назад умер человек, любивший меня, единственный человек в мире, ради которого я пожертвовала бы даже своей честью; он умер, чтобы спасти моё доброе имя. Оборвалась молодая, чистая любовь, полная иллюзий. Я любила его всей душой, это было роковое, неповторимое чувство. А за кого я вышла замуж?.. Меня пленил пустой фат с приятной внешностью; вот так часто гибнут девушки. В замужестве не сбылась ни одна моя надежда. Теперь я утратила и законное счастье и то счастье, которое называют преступным, но истинного счастья я не познала. У меня ничего не осталось в жизни. И раз я не умерла, я должна по крайней мере хранить верность своим воспоминаниям.
Она не заплакала, говоря это, а только потупилась и чуть сжала пальцы, переплетая их по привычке. Она говорила сдержанно, но в её голосе звучала глубокая тоска — такой глубокой, вероятно, была любовь её, — и у Шарля не осталось ни малейшей надежды. Вся её жизнь, полная терзаний, о которых она рассказала в нескольких словах, выразительно сжимая руки, неутолимая скорбь этой хрупкой женщины, бездна мысли в хорошенькой головке, наконец, печаль, слёзы, проливаемые три года по ушедшему из жизни, пленили Ванденеса; он сидел молча рядом с этой благородной, величавой женщиной, сознавая всё своё ничтожество; он уже не думал о том, как хороша её внешность, такая восхитительная, такая совершенная, а видел душу её, возвышенную душу. Наконец-то он встретил идеальное существо, которое видят в несбыточных мечтах, которое страстно призывают все те, для кого жизнь — это любовь; её они ищут пламенно и часто умирают, так и не насладившись всеми сокровищами своих мечтаний.
Пошлыми казались Шарлю его помыслы, когда он слушал её речи, видел её одухотворённую красоту. Он не мог найти нужных, значительных слов, которые были бы под стать этой простой и в то же время торжественной сцене, и говорил избитые фразы об участи женщины.
— Сударыня, надобно или забывать свои утраты, или же отказаться от жизни.
Но рассудок всегда мелок в сравнении с чувством; он по природе своей ограничен, как и вообще всё позитивное, чувство же бесконечно. Рассуждать там, где надо чувствовать, — свойство бескрылой души. Поэтому Ванденес умолк и долгим взглядом посмотрел на г-жу д’Эглемон, затем он откланялся. Он был в мире новых представлений, возвышавших в его глазах женщину, и походил на живописца, который, привыкнув писать простых натурщиц, вдруг встретил бы музейную Мнемозину — самую прекрасную, недостаточно ценимую античную статую. Шарль страстно влюбился. Он полюбил г-жу д’Эглемон пылко, со всей искренностью молодости, а это сообщает первой страсти ту невыразимую прелесть, ту чистоту, от которых позже, если мужчина полюбит ещё раз, уже останутся одни осколки; это страсть, которой с упоением наслаждаются женщины, внушившие её, ибо в этом прекрасном возрасте — в тридцать лет, на поэтической вершине своей жизни, женщины могут проследить весь путь её и видеть будущее так же хорошо, как прошлое. Женщины знают тогда цену любви и дорожат ею, боясь утратить её; в ту пору душу их ещё красит уходящая молодость, и любовь их делается всё сильнее от страха перед будущим.
“Я люблю, — твердил на этот раз Ванденес, уходя от маркизы, — но, на свою беду, я встретил женщину, влюбленную в воспоминания. Трудно соперничать с человеком, которого нет в живых, — он уже не натворит глупостей, никогда не перестанет нравиться, и ему приписывают одни лишь высокие достоинства. Стремиться низвергнуть совершенство — значит попытаться развеять прелесть воспоминаний и надежд, которые пережили погибшего возлюбленного именно оттого, что он пробуждал лишь мечтания, а разве в любви есть что-нибудь прекраснее, что-нибудь пленительнее мечтаний?”