Трилогия об Иосифе Флавии: Иудейская война. Сыновья. Настанет день
Шрифт:
Каждому, кто вглядывался в портрет попристальнее, становилось ясно, что он сделан рукой мастера, но не друга. Эта госпожа Кенида была необычайно деловая женщина, способная охватить и привести в порядок финансы всей страны, горячо привязанная к Веспасиану и к римскому народу. А художник Фабулл изобразил ее расчетливой и скаредной домохозяйкой. И разве на картине ее прямолинейность и представительность не переходили в грузную неуклюжесть? Как видно, художник Фабулл, почитатель старых сенаторов, вписал в картину и свою ненависть к выскочкам из мещан.
Из обширной приемной огромная открытая дверь вела в спальню императора. Здесь, согласно обычаю, его одевали на глазах у всех. И здесь рядом с нарисованной Кенидой сидела живая. Ее друг, человек, в которого
Иосиф же при виде портрета испытал неприятное чувство. Он боялся Кениды и отлично видел, что в портрет вписаны черты, способные только поддерживать и оправдывать его враждебность. Но и тут ему показалась грехом против всего живого попытка воссоздать существо, уже созданное невидимым Богом. Ведь Ягве дал этой женщине ее неуклюжесть, вложил в нее холодную расчетливость; художник Фабулл выказал недопустимую дерзость, сочтя себя вправе самовольно придать их изображению. Иосиф поглядел на художника с неприязнью. Фабулл стоял рядом с императором. Его мясистое, строгое, чисто римское лицо смотрело куда-то поверх присутствующих; так стоял он, безучастный, брезгливый, в то же время впивая в себя льстивые похвалы гостей.
Тут же находилась и девушка Дорион. Капризно изогнутые губы ее крупного, выпуклого рта улыбались, вокруг нежного надменного лица лежало легкое сияние. У отца свои причуды, никто этого не знает лучше, чем она, но портрет госпожи Кениды – шедевр, он полон мастерства и умения, и она запечатлена навеки именно такой, какой художник ее увидел и хотел запечатлеть; ее неуклюжесть, ее неудержимая жадность теперь выставлены напоказ, выявлены навсегда. Дорион страстно любила картины, она разбиралась в их технике до тонкостей. Может быть, отец и создал более сильные вещи, но это – его лучший портрет; здесь он развернул все свои возможности, и эти возможности оказались безграничными.
Приемная была битком набита. Дорион стояла, прислонившись к колонне, высокая, тонкая, хрупкая, откинув точеную желто-смуглую голову; она тихо дышала своим тупым носиком, мелкие зубы были обнажены; она наслаждалась впечатлением, которое производил портрет, наслаждалась глуповатой растерянностью зрителей не меньше, чем их восхищением. Увидев Иосифа, она обрадовалась. Он был далеко, но, бросив быстрый взгляд в его сторону, она поняла, что и он ее заметил, и она знала, что он постарается пробраться к ней.
Она не встречала молодого еврея с самого праздника на острове Фаросе. Когда ей рассказали о его бичевании, она отпустила несколько злых и метких острот, но втайне ей почудилось, будто она взлетела очень высоко на качелях и качели вот-вот перевернутся; она была твердо уверена в том, что этот дерзкий, красивый и одаренный человек только для того принял бичевание, чтобы открыть себе доступ к ней.
Взволнованная ожиданием, смотрела она, как к ней приближается Иосиф. Но когда он поздоровался, она сделала вид, что не может сразу припомнить, кто это. Ах да, молодой еврей, которого должен был по желанию императора писать ее отец. Теперь условия, поставленные императором, как будто выполнены; она слышала, что Иосиф добровольно подвергал себя за это время всевозможным суровым испытаниям. Во всяком случае, лицо его сильно похудело, и теперь, по-видимому, нужно очень немногое, чтобы найти в нем то сходство с пророком, о котором говорил император. Медленно, с раздражающим любопытством осмотрела она его с головы до ног и звонким высоким голосом спросила, очень ли еще заметны шрамы, оставшиеся от бичевания.
Иосиф взглянул на ее тонкие смуглые руки, взглянул на портрет Кениды, затем снова на Дорион, как будто сравнивая, и сказал:
– Вы и госпожа Кенида здесь, в Александрии,
единственные женщины, которые меня терпеть не могут.Дорион, как он и рассчитывал, рассердилась на это сопоставление.
– Я думаю, – продолжал он, – что мой портрет не будет написан. Ваш отец любит меня не больше, чем протухший свиной пятачок, а вы, Дорион, считаете, что мне необходимы пост и бичевание, чтобы стать достойной моделью для него. Но, боюсь, потомкам придется знакомиться со мной только по моим книгам, а не по произведению Фабулла.
Произнося эти колкие слова, он смягчил голос, и они прозвучали почти как ласка. И для Дорион эта интонация была важнее, чем слова.
– Да, вы правы, – отозвалась, она, – отец вас не любит. Но вам следовало бы постараться преодолеть его антипатию. Поверьте мне, это стоит сделать: такой человек, как вы, доктор Иосиф, принявший сорок ударов, не должен бы ставить художнику Фабуллу в строку каждое резкое слово. – Ее голос уже не был пронзительным, он звучал так же мягко, как в ту минуту, когда она ласкала кошку.
В толкотне Иосиф стоял к ней совсем близко, почти касаясь ее. Он говорил вполголоса, словно не желая, чтобы его слышали остальные, очень искренне. Лицо его стало серьезным.
– Может быть, ваш отец и великий человек, Дорион, – сказал он, – но мы, иудеи, ненавидим его искусство. Это не предубеждение, у нас есть на то веские причины.
Насмешливо посмотрела она на него глазами цвета морской воды и ответила так же тихо и мягко:
– Вам не следует быть таким трусливым, доктор Иосиф. Все это происходит только от вашей трусости. Вы прекрасно знаете, что лучшее средство проникнуть в суть вещей – это искусство. Но вы не решаетесь приблизиться к искусству. Вот и все.
Иосиф сострадательно улыбнулся с высоты своей убежденности:
– Мы проникли к невидимому, скрытому за видимым. Мы только потому не верим в видимое, что оно слишком дешево.
Но Дорион принялась искренне и горячо убеждать его, и от усердия ее голос зазвучал опять высоко и резко:
– Искусство одновременно и видимое, и невидимое. Действительность только неумело подражает искусству, она лишь несовершенная, искаженная имитация его. Верьте мне, великий художник предписывает действительности ее законы. Сознательно или нет, но мой отец делал это не раз. – Ее большая детская голова была совсем близко от него, она таинственно зашептала ему на ухо: – Вы помните смерть сенаторши Друзиллы? Ее закололи через левое плечо прямо в сердце. Неизвестно, кто нанес удар… За год до того отец рисовал ее портрет. Он положил пятно на ее обнаженное плечо, что-то вроде шрама: по техническим основаниям там нужно было пятно. И как раз в это место был нанесен удар…
Они стояли в высоком светлом зале, вокруг них болтали нарядные мужчины и дамы, был обыкновенный вторник, но молодых людей окутывал какой-то таинственный туман; улыбаясь, выскользнула Дорион из этого тумана.
– Собственно говоря, – заявила она светским любезным тоном, – такие вещи должны бы сблизить пророка Иосифа с художником Фабуллом.
Но именно потому, что аргументы девушки задели Иосифа за живое, он продолжал отстаивать превосходство слова над образом. И превосходство вдохновленного Богом древнееврейского слова – в особенности. Девушка Дорион скривила губы, усмехнулась, громко рассмеялась звонким, злым дребезжащим смехом. То, что ей известно из еврейских книг, заявила она, никуда не годится и полно нелепых суеверий. Ей читали отрывки из его книги о Маккавеях. Очень жаль, но все это только пустые красивые слова. Если бы сам Иосиф оказался таким же пустым, как его книга, не стоило бы и хлопотать о его портрете. Иосиф же последнее время изо всех сил отрекался от своей книги. Но сейчас суждение Дорион показалось ему пошлым и неумным, оно раздосадовало его. Он переменил тему и любезно осведомился об ее богах, о некоторых священных животных; продолжают ли они усердно вылизывать тарелки и воровать молоко. Она ответила резко, почти грубо; из всех бесед, которые велись в этой зале, их разговор был, вероятно, самым невежливым.