Тринадцатый караван
Шрифт:
И он убежал за машиной, крикнул еще напоследок:
— Командор ничего не скажет. Все равно меня здесь некуда девать — пустыня!
Последняя машина
Утром я вышел на улицу. По мостовой шел отряд пионеров. Впереди шагал барабанщик. В окне сидела кошка и зевала. На углу чистильщик сапог пел песню. Росло дерево.
— Все кончено,— сказал я.— Пустыни больше нет.
Я еще раз ощупал себя и посмотрел по сторонам, нет ли барханов под ногами,— может быть, сейчас нужно будет лезть в кузов за лопатой. Из-за угла выехал грузовик. Мне захотелось побежать за ним, чтобы подтолкнуть сзади. Но в грузовике ехали рабочие-тюрки, они спокойно сидели на мешках с хлопком, свесив босые ноги.
Я перешел улицу и зашагал к порту. Замечательный мир открывался передо мною! Мир, в котором есть мостовые и кошки, пыль и музыка, мальчишки гоняются за собакой, железнодорожники идут на станцию, в порту ревут пароходы, женщина кушает помидор — лучшая из женщин толстая, как баобаб, с улыбкой, как солнце! Это был прекраснейший из городов, маленький Красноводск. Он похож на стакан воды, первый стакан воды после жажды. Стоит город, слышен шум, ходят люди.
Значит, все кончено! Кончились барханы, солончаки, кончились консервы, водная комиссия, колодцы. Это удивительно — я мог идти по дороге, не отыскивая следы. Я мог купить газету, мог зайти в музей, выпить лимонаду, искупаться в море... Я выбрал музей. Пройдя через площадь, я остановился перед домиком с колоннами. Это был музей памяти двадцати шести бакинских комиссаров. В него вела низенькая дверь, свежевыкрашенная белой краской, она пахла маслом. Я толкнул дверь и вошел в переднюю.
На скамеечке сидела девушка с черными волосами.
— Вы хотите осмотреть музей? —сказала она.— Нужно начинать вот с этой комнаты. Здесь развешаны экспонаты о Кавказе в революцию и войну. Вот газеты и воззвания того времени. Вот снимок Баку...
Я прошел комнату и шагнул в следующую. Бакинские комиссары взглянули на меня со стен — Степан Шаумян, Джапаридзе, Арсен Амирян... Их строгие лица были обрамлены трауром.
...Это было много лет назад. Бакинских комиссаров привезли в этот городок. Ночью в Красноводске совещались англичане с эсерами. Ночью повезли комиссаров в пески, высадили за станцией Перевал и повели расстреливать. Пески были холодные. Шли туманы.
— Вот очки,— показала девушка.— Их недавно нашла на том месте одна экскурсия. Они принадлежали одному из комиссаров, он обронил их при расстреле.
Она показала ржавые очки в футляре. Я вышел.
Во дворе нашей базы я застал оживление. Каждый занимался своим делом. Люди чистили брюки. В будочке покупали лимонад. В кладовой получали чемоданы, шли на телеграф. Один брился, другой надел галстук и теперь на крылечке писал письмо в Москву. Профессор Н. забирал с машины вещи, чтобы уехать в Ташкент. Мне захотелось повидать нашу двадцатую машину. Я разыскал ее в шеренге автомобилей. Она стояла, тихая и спокойная, под навесом. Я вспомнил, как мы ехали на ней по дну высохшего озера Сарыкамыш, стоя на крыльях и прислушиваясь к стуку ее мотора. Мне захотелось погладить ее, как лошадь погладить и похлопать по спине. Ее трудно было сейчас узнать — на колесах не было песка, сбоку не висели доски и канаты, из кузова исчезли лом, бочки, лопаты. Как хорошо — пустыни нет! Что же дальше?
В домике столовой заиграла музыка. Она играла военный марш. Там начинался банкет. Люди входили в домик. Трубач давил на щеке комаров и крутил трубою. Столы опять стояли рядами, как солдаты. Двор понемногу опустел. Музыка играла какую-то сюиту, и «Кармен», и «Черные глаза». За окном почернело. В домике зажегся свет, пробежал распорядитель. Теперь все были в сборе, и музыка заиграла туш.
— Товарищи...— сказал председатель райисполкома, и стал слышен стук ножей и вилок.
Ножи и вилки мы видели давно по ту сторону пустыни. Теперь они опять легли перед нами стройными шеренгами на белых скатертях. Почти те же бокалы и сал -фетки, виноград, и даже те же тарелки с надписью «За общественное питание», и те лица за столом.
Вице-командор стоял и говорил что-то, блестя золотыми зубами. Он продолжал, кажется, ту же речь, которую начал в Казани. Ему хлопали. Стоял шум, и ничего не было слышно. Начали качать
командора, потом вице-командора. Он сиял в воздухе как воздушный шар.Инженеры восседали в свежих воротничках. У другого конца стола Аркаша Костин собирался танцевать лезгинку. Передо мной сидел Шебалов, он откупоривал бутылку... Опять начался марш.
В сторонке, у окна, я увидел шофера Суркова и вспомнил разговор у костра ночью, возле колодца Чагыл. Это был скромный парень, вечно державшийся в стороне, у своей машины; одет он был в трусы, гимнастерку и в мягкую войлочную шляпу. В таком виде он вошел в колонну.
...В колонне водитель Сурков занимал не совсем обычное место.
Машина его шла сзади всех — старый автомобиль, не входивший в состав пробега. Автомобиль этот принадлежал ашхабадскому гаражу серного завода. Серный же завод стоял в центре пустыни, а Ашхабад — на другом ее конце, и какими путями машина пришла в Хорезмский оазис — неизвестно. Командор согласился взять с собой машину до Красноводска, она радостно загудела своими сигналами и пошла.
Был это скрипящий, выцветший грузовик, закоптелый и черный, как тендер паровоза. На боках его была нарисована цифра «26» — номер его гаража. С этой цифрой он совершал свои рейсы где-то там, к центру песков.
Он отставал на каждом шагу, и колонна боялась его потерять. То у него лопались покрышки. То засорялся карбюратор. То в радиаторе кипела вода. То случалось что-то неизвестное, отчего он стоял и не двигался с места. Тогда Сурков открывал капот и терпеливо лез в мотор, и под мотор, и под кузов. Колонна уходила вперед, и Сурков оставался один в пустыне.
С его машины сняли часть груза и послали вперед. Но грузовик не хотел идти впереди. Мы пролетали мимо «серного форда» — он всегда стоял в стороне по частям: с него были сняты баллоны, болты, гайки, бензинопроводы — все это лежало на песке.
— Опять «фордишка» зацепился! Не обронил ли мотор по дороге? — кричали водители, проезжая мимо и придерживая тормоза, чтобы высказаться.— Цепляйсь, парень, довезу!
Сурков высовывал из-под машины голову, мокрую от масла и пота, и без обиды смотрел на пролетавшие мимо него сверхбаллоны и трехоски.
На стоянки он приезжал после всех, когда костры догорали, бензобаки были заправлены, а суп был сварен и съеден. Рассказы подходили к концу. Месяц поднимался и снова опускался. Тогда приезжал Сурков. Он ставил свой «форд» в сторонке, очевидно, из уважения к трехоскам, вытирал своей шляпой пот со лба и лез в мотор и под кузов. Потом он доставал сумку, вынимал из нее сухую лепешку. У колодца Чагыл к нему подошли два водителя. Колонна спала. Это было под утро. Мне помнится бледный и холодный рассвет, начинавшийся в тот час за песками. Перед колодцем Чагыл лежал холм — братская могила красноармейцев. Ветер стремительно сметал с ее гребня песок и нес в пространство. Далеко на бледной пустыне стоял куст; он казался всадником, монахом, сгорбленным человеком, идущим неизвестно куда.
— Ты извини за своего «форда», товарищ.— сказал водитель.— Ты извини, но он идет по-свински. Нужно бы тебе что-то придумать, парень...
Сурков виновато улыбнулся и подвинулся у костра. Он уважал хорошие марки машин и хороших шоферов.
— Конечно,— сказал он,— старый «форд» не трехоска. Вот трехоска — да, хорошая машина. А потом — мне бы баллон: у меня все покрышки изорвались, далеко не пойдешь. Вот была у меня машина. Нет ее...
Он вздохнул и посмотрел на угли. Там шипели и метались искры, какие-то дьяволы сталкивались друг с другом и улетали к небу.
— Что ж, покрышка... Покрышка — нежный предмет. Она как штиблет, когда в городе. Здесь, при чрезвычайных обстоятельствах, обувь не соблюдаешь. А тебе не приходилось так идти, на спущенных, вообще на диске, без воздуха? Вот тогда ты скажи, что ты шофер. А?
— На спущенных покрышках? — Сурков посмотрел на шофера.— Был у меня случай, знаешь ли, один...
Тогда он рассказал случай из своей жизни. Этот краткий и простой случай произошел с ним в глубине пустыни, на трассе Ашхабад — Серные Бугры.