Тривселенная
Шрифт:
— Сейчас, — сказал Аркадий и действительно попробовал встать, это оказалось труднее, чем он надеялся, но куда легче, чем он ожидал. Он приподнялся на локтях, Виктор поддержал его за плечи, и он сел, прислонившись к стене. Устроившись удобнее, Аркадий только теперь обратил внимание на то, что в комнате находится еще один человек. Лев Николаевич Подольский примостился на стуле, ладони сложил между колен и раскачивался вперед-назад, будто еврей на молитве. Возможно, он действительно молился, но тогда должен был надеть ермолку, без ермолки или какого-нибудь другого головного убора молиться нельзя, уж это Аркадий знал точно.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Виктор.
— Нормально, — буркнул Аркадий и повторил, четко выговаривая слова и
Виктор кивал головой после каждого слова, а при упоминании о стасисе бросил на Чухновского выразительный взгляд.
— Дорогой Аркадий Валериевич, — сказал раввин, сложив руки на груди, — Вы можете ответить на этот вопрос сами. Как и на многие другие вопросы. Только вы, повторяю, и никто другой. Но из-за вашего внутреннего сопротивления мы не можем продвинуться дальше. Нас, видите ли, интересуют совершенно разные аспекты. Вас и господина Хрусталева — естественно, криминальные, если они вообще существуют в этом деле. Меня — теологические, и они представляются куда более важными. А уважаемого Льва Николаевича, — раввин мотнул головой в сторону продолжавшего раскачиваться Подольского, — уважаемого Льва Николаевича волнует только старая история. Ему, видите ли, важно знать, действительно ли его прапрадеда убил секретарь Яков.
— Никого Яков не убивал, — сказал Аркадий. Слова вырвались, минуя сознание, и только произнеся их вслух, он понял, что действительно знает о том, что происходило в старом доме Подольских чуть ли не двести лет назад. Более того, не просто знает, он был там именно тогда, именно в момент…
— Господи! — вырвалось у Аркадия. Он широко раскрыл глаза, чувствуя, как опять начинает подниматься под потолок, теряя ощущение веса. На этот раз он не испугался; понимал, что никуда не летит, странным этим ощущением он был обязан тому, что из подсознания, будто пузырьки воздуха, взлетали воспоминания, которых у него, по идее, быть не могло. Отрывки, обломки, капли, слова, мысли, поступки, глаза, лица, фигуры, обстановка комнаты, улица, время, место, жизнь…
Что-то происходило с его телом, его мыслями, его памятью, пузырьки продолжали подниматься, но картина уже сложилась, обрывки связались, осколки склеились, и Аркадий сказал:
— Он коснулся меня, и я выжил.
— Вот именно, — с готовностью подтвердил Виктор. — Теперь ты понимаешь, насколько важны именно твои показания. То, что я нашел в стасисе, и то, что рассказал господин Чухновский, было важно на определенном этапе. А сейчас важно только то, что можешь сказать ты.
Виктор гипнотизировал. Виктор модулировал оттенки голоса, Аркадий хотел сказать, что это не обязательно, он и там уже связал несвязанное и понял непонятое. И пусть лучше Виктор замолчит, иначе момент будет упущен, и Аркадий забудет то, что должен сказать.
— Включи камеру, — прошептал он.
— Включена, — быстро отозвался Виктор.
— Начинаю.
Глава двенадцатая
Личность его была подобна слоеному пирогу. Сверху возлежал он, Аркадий Винокур, подавляя массой своего подсознания всех, кто пытался время от времени прорваться к свету и заявить о себе. Этими всеми тоже был он сам, но моложе, будто временные слои отпечатались в пространственно-временной структуре, вязкой, как сироп, и скользкой наощупь. Его многочисленные «я» жили своей жизнью и даже пытались общаться друг с другом, но у них это плохо получалось. Он все понимал, но не мог вмешаться в игру собственной памяти, отделенной от него и существовавшей вместе с другими мысленными структурами, которые он тоже видел, но уже не мог понять и потому разгребал, как прелые листья в осеннем лесу, не пытаясь поднять и поднести к глазам.
Память жила отдельно от него, обладала собственной энергией, и это поражало. Он, такой, каким был десять лет назад, шевельнулся и напомнил о том, что не следовало восьмого июля шестьдесят четвертого
года расставаться с Бертой. Ну, разлюбил. Ну, убоялся гнева Алены, а потом и вовсе выбросил из головы эту влюбленную в него девочку. Он потерял ее тогда из виду, потому что, изгнанная, она гордо исчезла куда-то, как могут исчезать из реальности лишь смертельно обиженные женщины, если они не подвержены жажде мести. А теперь он понял, что Берта уехала из столицы в Казань и там жила все эти годы, помня о временах, когда ее — так ей казалось! — любили, потому что настоящей любви в ее жизни не случалось ни потом, ни раньше, да и тогда не было тоже, она придумала любовь Аркадия, она ее нарисовала себе яркими красками, а когда краски выцвели и осыпались (слишком быстро для настоящего чувства), Берта все-таки сохранила нарисованную ею картину в своем сознании…И был еще другой Аркадий — тринадцатилетней давности. Он учился в юридическом колледже и не делал в те годы ровно ничего примечательного, он даже и в собственной памяти почти не сохранился — так, обрывки какие-то, не стоившие внимания, — но почему-то жил своей жизнью в одном из слоев этого странного пирога и даже пытался (без успеха, конечно) вырваться из собственного, для него созданного, слоя в другие, где жил более привлекательной и разнообразной жизнью, тоже, впрочем, ушедшей в невозвратимое прошлое.
Аркадий понял, что если станет разглядывать собственные жизненные слои, продолжавшие альтернативное существование, то никогда не сделает того, ради чего погрузился в эту бочку воспоминаний. И тогда, перестав видеть память и не отзываясь на уколы подсознательных инстинктов, он (это уже был не Аркадий, но и никем иным он пока тоже не был) сначала понял, потом ощутил и наконец увидел еще одного человека, который тоже был им самим, но в то же время другим, как может быть одновременно собой и другим электрон, мечущийся в защищенной, казалось бы, от внешнего мира, атомной оболочке.
— Ну вот, — сказал тот, другой, — ты наконец-то приходишь в себя.
— Я теряю себя, — сказал Аркадий, и это было действительно так.
— Не очень-то ты себе был нужен, — хмыкнул тот, другой, — если потерял себя так легко.
— Легко? Ты чуть не убил меня! — возмутился Аркадий.
— Смерть — рождение, — философски отозвался тот, другой, и Аркадий не стал отвечать; какой смысл имело спорить о том, что истиной заведомо не являлось?
Мир приобрел наконец вещественные формы, а тот, другой, чей голос был теперь легко узнаваем, хотя Аркадий никогда не слышал его прежде, предстал перед его глазами в том виде, в каком его хотело видеть подсознание.
Генрих Натанович Подольский.
Таким он был в момент смерти — глаза навыкате, пальцы судорожно сжаты. Странно: только глаза, только пальцы, а впечатление было таким, будто этот человек не только реален, но еще и одет так, как был одет в ту ночь. Во что? Аркадий почему-то не помнил, хотя уж эту деталь знал наверняка.
— Аркадий, — произнес Подольский, обращаясь к нему почему-то по имени и на ты, — я не смог довести дело до конца, меня постоянно выбрасывало из того времени, видимо, потому что раввин не сумел правильно совершить обряд пульса де-нура, и процесс оказался не стабилизирован. Придется вдвоем. Ты не против?
Аркадий огляделся вокруг — он хотел увидеть то, что положено было видеть в таких случаях: черный тоннель, уходящий вдаль, белое жерло и приближающийся свет. Ничего подобного не было. Собственно, не было ничего, кроме глаз и рук Подольского, но, поскольку это и был сейчас весь мир, то многообразие его не имело пределов. Аркадий содрогнулся при мысли о том, что именно этот мир — мир Подольского — станет его миром до скончания времен.
— Ты не против? — повторил Генрих Натанович, хотя на самом деле повторил не он; мысль отразилась сознанием Аркадия, и, будто в галерее зеркал, так бы и продолжала отражаться, пересекаясь с собой, пока Аркадий не дал бы однозначный мысленный ответ и не прекратил физический процесс, не имевший аналога в земной реальности.