Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
В этих словах нет и намека на низкопоклонство. Ленин еще не был окружен никаким культом, а Троцкий не раз заявлял о своем серьезном несогласии с ним. В 1920 году по случаю пятидесятилетия со дня рождения Ленина он опубликовал очерк, более сдержанный по тону, о Ленине как «национальном типе», олицетворяющем лучшие черты русского характера. В ссылке, после того как оставил Принкипо, он начал работу над полномасштабной биографией Ленина, в которой закончил лишь несколько вступительных глав. То, что Троцкий не смог завершить этот труд, частично возмещается изобилием биографических набросков, которые он написал и опубликовал в начале 20-х годов. Они относятся к двум решающим периодам жизни Ленина, 1902–1903-му и 1917–1918 годам, и дают портрет, трепещущий жизнью и наполненный той нежностью, о которой говорил Луначарский.
Что приводило Троцкого в восхищение в Ленине, это его «целеустремленность», его tension vers le but [75] — но также и его индивидуальность, в которой благородство соответствовало жажде жизни, важность цели — богатому чувству юмора, фанатическая преданность принципам — гибкости мышления, беспощадность и хитроумие в действиях — такту и деликатности, высокий интеллект — простоте. Он не изображает «величайшего человека эпохи» непогрешимым существом и поэтому разрушает сталинскую икону
75
Направленность на цель (фр.).
Но во взгляде художника есть и вспышка угрызения совести. Троцкий провел рядом с Лениным в тесном с ним сотрудничестве лишь около шести лет, свои лучшие годы, открывшие новую эру. Предыдущие тринадцать-четырнадцать лет он провел во фракционной борьбе против Ленина, нанося тому жестокие личные оскорбления, называя Ленина «неряшливым адвокатом», «омерзительной карикатурой на Робеспьера, злобной и морально отталкивающей», «эксплуататором российской отсталости», «дезорганизатором русского рабочего класса» и т. д. — оскорбления, в сравнении с которыми ответы Ленина были сдержанными, почти мягкими. Хотя с 1917 года Ленин никогда не напоминал об этом, брань была слишком обидной, чтобы не оставить никаких следов. Даже между 1917-м и 1923 годами, когда они трудились в теснейшем политическом единении, их отношениям недоставало личной близости — в Ленине чувствовалась определенная сдержанность. [76]
76
Когда я заметил Наталье Седовой, что отсутствует ощущение личной близости между Лениным и Троцким, и предположил, что это стало невозможным из-за обидного характера дореволюционной полемики Троцкого, она ответила, что никогда не думала об этом в таком аспекте. Однако, поразмыслив, она добавила: «Возможно, именно это было причиной некоторой сдержанности со стороны Ленина. Старая фракционная борьба велась в дикой и грубой манере».
Троцкий в своем «трогательном почтении» делает сами собой подразумевавшиеся и тактичные поправки. В своем труде он все еще, может быть только подсознательно, старается посмертно отдать долг Ленину за все причиненные обиды. Он признает, что в 1903 году, когда порвал с Лениным, революция была для него все еще, главным образом, «теоретической абстракцией», а Ленин в это время уже полностью уловил реальный смысл происходящего. Вновь и вновь он говорит о внутреннем сопротивлении, которое ему приходилось преодолевать, «двигаясь к Ленину». Но, преодолев его и присоединившись к Ленину, он устроился в его тени; и там он все еще держится как историк. Он добросовестно рассказывает все об их разногласиях; но от воспоминаний его память сокращается в размерах. Она инстинктивно урезает продолжительность их разрыва в отношениях, смягчает жестокость их вражды и с удовольствием задерживается на годах дружбы, стараясь растянуть их как назад, так и вперед. Иногда, предаваясь мечтательности, он, кажется, вновь переживает жизнь в непрерывной гармонии с Лениным. Он подумывает о том, чтобы написать книгу о тесной, плодотворной и пожизненной дружбе Маркса и Энгельса, его идеале дружбы, которой ему не было суждено добиться в своей собственной жизни. Через одиннадцать лет после смерти Ленина он замечает в своем дневнике:
«Прошлую ночь… мне снилось, что я разговаривал с Лениным. Судя по окружению, это было на каком-то корабле на палубе третьего класса. Ленин лежал на койке в каюте, а я стоял или сидел рядом с ним. Он сочувственно спрашивал меня о моей болезни. „Похоже, вы переутомились, и вам необходимо отдохнуть“. Я ответил, что всегда быстро восстанавливаюсь от усталости, но… что на этот раз проблема находится где-то глубже… „Тогда вам следует серьезно(он подчеркнул это слово) посоветоваться с докторами (несколько имен…)“. Я ответил, что я уже много раз советовался… но, глядя на Ленина, я вспомнил, что он уже мертв. Я попытался немедленно отогнать эту мысль. Закончив ему рассказывать о своей поездке к врачам в Берлин в 1926 г., я хотел было добавить: „Это было после вашей смерти“; но сдержался и произнес: „После того, как вы заболели“».
Мечты и грезы защищали Троцкого в его уязвимости и ранимости; и в исполнении желаний он видел себя защищенным ленинской заботой и привязанностью.
«Оптический обман» в отношении Ленина — единственный пример субъективистского мышления «Истории…». В остальном Троцкий излагает события как объективный мыслитель. Наверняка лишь актер или очевидец может так глубоко ощущать истинную природу, цвет и вкус каждого факта и каждой сцены. Но как историк он стоит выше себя — актера и очевидца. То, что говорится о Цезаре — что как писатель он лишь бледная тень полководца и политика, — к Троцкому не относится. Он подвергает свой труд самым придирчивым проверкам и подкрепляет повествование самыми точными доказательствами, которые черпает скорее у врагов, чем у друзей. Он никогда не ссылается на свой собственный авторитет и очень редко представляет себя драматической личностью. Например, он посвятил лишь одно короткое сухое предложение своему вступлению в должность председателя Петроградского Совета, являвшемуся в то время одной из величайших сцен и важнейшим событием. Возможно, недостатком «Истории…» является то, что если попробовать только на ее основе оценить, насколько важна была роль Троцкого в этой революции, то получится неверное представление. Троцкий в 1917 году вырисовывается
несравнимо крупнее на каждой странице «Правды», в каждой антибольшевистской газете и в материалах Советов и партии, чем это он делает на своих собственных страницах. Его силуэт — единственное почти пустое место на огромном и живом полотне.Хэзлит утверждал, что гений оратора и литературное величие несовместимы. И все-таки Троцкий, в такой полной мере обладавший ораторской быстротой восприятия, непринужденным красноречием и способностью реагировать на аудиторию, в такой же степени имел привычку глубокого и длительного размышления и «душевного терпения», необходимого для настоящего писателя. Луначарский, сам выдающийся оратор, описывал Троцкого как «первого оратора своего времени», а его литературные труды — как «затвердевшую речь». «Он литературно образован даже в своем ораторстве и красноречив даже в литературе». Это мнение хорошо приложимо уже к ранним произведениям Троцкого, а Луначарский выразил это мнение в 1923 году, до того как Троцкий-писатель поднялся в полный рост. В «Моей жизни» и в «Истории…» риторический элемент строго подчинен требованиям повествования и толкования, а проза имеет эпический ритм. Это все еще «затвердевшая речь» в том смысле, в каком находится и все повествование.
Десятилетиями основные труды Троцкого читались только в переводе. Так как этот человек оказался в изгнании, и его литературный гений оказался сосланным в иностранные языки. Он нашел искусных и преданных переводчиков в лице Макса Истмена, Александры Рамм и Мориса Парижанина, которые познакомили европейское и американское общество с его главными произведениями. Но все-таки в любом переводе в какой-то степени теряется дух и стиль произведения, хотя Троцкий, впитавший в себя так много из европейских литературных традиций, был самым космополитическим из русских писателей. Но именно из родных ему источников он черпал глубже всего, впитывая энергию, утонченность, колорит и юмор русского языка. Для своего поколения он — величайший мастер русской прозы. Английским ушам его стиль иногда может показаться избыточным. Это дело вкуса и принятых стилистических стандартов, которые различаются не только от нации к нации, но и внутри одной нации — от эпохи к эпохе. Эмоциональная энергия и сильный повторяющийся акцент принадлежат стилю революционной эры, когда оратор и писатель разъясняют огромным массам народа идеи, ради которых ведется война не на жизнь, а на смерть. И конечно, разговор на повышенных тонах, который ведут люди на полях сражений или во время революции, невыносим у тихого камина английского коттеджа. Тем не менее, «Моя жизнь» и «История…» свободны от этих «излишеств». Тут Троцкий пользуется классической экономией выражения. Здесь он выступает в качестве «объективного творца слов», домогающегося предельной точности в нюансах значения слова — рьяный труженик в области письма. Он лепит свое произведение, внимательно следя за структурой целого и пропорциями частей, с неослабевающим чувством художественного единства. Он так близко вплетает в повествование свой теоретический аргумент, что при попытке отделить его от ткани теряется текстура и рисунок произведения. Он знает, когда сжать, а когда растянуть свой рассказ, как это умеют очень немногие рассказчики. И тем не менее, он растягивает или сжимает текст не со спорными намерениями: скорость и модуляция у него настраиваются на пульс событий. Все целое — это ливневый поток, подходящий для способа представления революции. Но на длинных участках текста он удерживает ритм повествования ровным и регулярным, пока, достигнув кульминации, он не поднимается и не начинает расти, становясь страстным и бурным до такой степени, что штурм Красной гвардией Зимнего дворца, сирены крейсеров на Неве, окончательный разрыв между партиями в Советах, крушение социального порядка и триумф революции воспроизводятся с гармоничным эффектом. И во всем этом гигантском охвате событий его Sachlichkeit [77] никогда не утрачивалась — оригинальность Троцкого лежит в сочетании классического величия и трезвой современности.
77
Деловитость (нем.).
Свои страницы он усеивает ослепительными сравнениями и метафорами; они неожиданно выскакивают из его воображения, но он никогда не теряет контроля над ними. Образность его речи так же точна, как и ярка. Он пользуется метафорами с определенной целью: ускорить мысль, осветить ситуацию или плотно скрепить вместе нити идей. Картина может появиться перед глазами в одном-единственном предложении; она может складываться медленней; может перерасти в главу, как растение, вначале давшее ростки, несколькими страницами позже уже расцветающее и плодоносящее перед концом главы. Обратите, например, внимание на использование метафоры в отрывке, описывающем начало Февральской революции: изображается демонстрация 2500 петроградских рабочих, которые в узком месте наталкиваются на отряд казаков, «этих старорежимных карателей и душителей» народного восстания:
«Перегородив дорогу своими лошадьми, офицеры сначала набросились на толпу. Позади них, заполнив всю ширину проспекта, скакали казаки. Наступил решающий момент! Всадники осторожно, длинной цепью двигались по коридору, только что проделанному офицерами. „Некоторые из них улыбались, — припоминает Каюров, — а один даже явно подмигнул рабочим“. Это подмигивание не было лишено смысла. Рабочим придало смелости это дружеское, невраждебное заверение, и они слегка заразили этим казаков. Тот, кто подмигнул, нашел последователей. Казаки, не нарушая дисциплину открыто, не сумели заставить толпу разойтись, а пробирались сквозь нее отдельными ручейками. Это повторилось три или четыре раза, отчего обе стороны даже сблизились. Отдельные казаки начали отвечать на вопросы рабочих и даже вступали в короткие разговоры с ними. От дисциплины тут осталась одна видимость, которая грозила исчезнуть в любую секунду. Офицеры поспешили отделить свой патруль от рабочих и, отказавшись от намерения разогнать их, выстроили казаков вдоль улицы в виде оцепления, чтобы не дать демонстрантам добраться до центра города. Но даже это не помогло: неподвижно застыв в идеальном строю, казаки не мешали рабочим пробираться под брюхом своих лошадей. Революция не выбирает своих путей: она совершает свои первые шаги к победе под брюхом казацких лошадей».
Обобщающая картина революции, ныряющей под брюхом казачьей лошади, естественным образом возникает при чтении этого пассажа: он освещает всю новизну, оптимизм и неопределенность ситуации. Мы чувствуем, что на этот раз рабочих уже не подавят, хотя их положение еще не безопасно. Но перевернем еще двадцать страниц, рассказывающих о развитии восстания, и эта метафора появится в измененном виде как напоминание о пути, который прошла революция:
«Один за другим приходили радостные сообщения о победах. Появились наши собственные броневики! С развевающимися красными флагами они наводили ужас в районах на тех, кто еще не покорился. Теперь уже не было нужды ползать под брюхом казачьей лошади. Революция вставала во весь рост».