Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
Шрифт:
Так что на закате дней Троцкий задавал себе вопрос о значении и смысле всей своей жизни и борьбы, а также фактически всех сражений нескольких поколений борцов, коммунистов и социалистов. Неужели целое столетие революционных устремлений рассыпалось в пыль? Вновь и вновь возвращался он к факту, что рабочие не свергли капитализм нигде, кроме России. Вновь и вновь он изучал долгую и унылую цепь поражений, которые революция потерпела в промежутке между двумя мировыми войнами. И он сам пришел к заключению, что если необходимо приплюсовать крупные новые провалы к этому списку, тогда вся историческая перспектива, начертанная марксизмом, в самом деле окажется под вопросом. В этом месте он позволил себе сделать одно из этих сверхэкспрессивных и гиперболических заявлений, которые время от времени приходят в голову любому великому полемисту и человеку действия, но которые, понятые буквально, ведут к бесконечному конфузу. Он заявил, что окончательное испытание для рабочего класса, для социализма и марксизма неминуемо: оно свершится во Вторую мировую войну. Если война не приведет к пролетарской революции на Западе, тогда место загнивающего капитализма должен занять не социализм, а новая бюрократическая и тоталитарная система эксплуатации. А если рабочий класс Запада захватит власть, но затем окажется неспособным удержать ее и отдаст ее привилегированной бюрократии, как это сделали русские рабочие, тогда в самом деле надо будет признать, что надежды, которые Маркс возлагал на пролетариат, были необоснованны. В таком случае в новом свете будет выглядеть подъем сталинизма в России: «Мы вынуждены признать, что… [корни сталинизма] не в отсталости
Вероятно, лишь марксисты в состоянии до конца прочувствовать трагическую торжественность, которую эти слова обрели в устах Троцкого. Правда, он произнес их ради аргумента; но даже ради аргумента он никогда еще так близко не рассматривал возможность крушения социализма; он настаивал, что окончательный «тест» — дело нескольких следующих лет; и обрисовал условия этого теста с мучительной точностью. Он продолжал утверждать: «Само по себе очевидно, что [если марксистская программа окажется неприменимой] потребуется новая программа-минимум — чтобы защитить интересы рабов тоталитарной бюрократической системы». Такой пассаж характерен для этого человека: если бюрократическое рабство — это все, что будущее припасло для человечества, тогда ему и его ученикам следует быть на стороне рабов, а не новых эксплуататоров, какой бы «исторической необходимостью» ни оказалась эта новая эксплуатация. Прожив всю свою жизнь с убеждением, что приход социализма — научно обоснованная достоверность и что история на стороне тех, кто боролся за освобождение эксплуатируемых и угнетенных, он сейчас упрашивал своих учеников оставаться на стороне эксплуатируемых и угнетенных, даже если история и все научные факты против них. Он, в любом случае, будет со Спартаком, а не с Помпеем и Цезарем.
Исследовав эту мрачную перспективу, он, однако, не отрекся от нее. Достаточно ли, спрашивал он, доказательств для мнения, что рабочий класс не способен свергнуть капитализм и преобразовать общество? Те, кто придерживались такого взгляда, включая и некоторых из его учеников, никогда не видели рабочий класс в революционном действии. Они наблюдали лишь триумф фашизма, нацизма и сталинизма; либо они знали только буржуазную демократию в процессе загнивания. Весь их политический опыт действительно был осложнен поражениями и разочарованиями; неудивительно, что они засомневались в политических возможностях пролетариата. Но как мог сомневаться он сам, который видел и возглавлял русских рабочих в 1917-м? «В эти годы всемирной реакции мы должны исходить из тех возможностей, которые открыл русский пролетариат в 1917 г.». Проявленные тогда революционный интеллект и энергия русских рабочих показали, что они наверняка скрыты и в германских, французских, британских, да и в американских рабочих. Поэтому Октябрьская революция все еще была «колоссальным активом» и «бесценным залогом на будущее». Последующий перечень поражений надо возлагать не на рабочих, а на их «консервативных и исключительно буржуазных лидеров». Такова была «диалектика исторического процесса, что пролетариат России, самой отсталой страны… породил самое дальновидное и мужественное руководство, в то время как в Великобритании, стране старейшей капиталистической цивилизации, пролетариат даже сегодня имеет самых недалеких и раболепных лидеров». Но лидеры приходят и уходят, а общественные классы остаются. Марксисты все еще должны работать над обновлением руководства и должны ставить все на «органический, глубинный, безудержный порыв трудящихся масс с целью освободиться от кровопролитного хаоса капитализма».
Он вновь подтвердил свою марксистскую убежденность не с пламенным оптимизмом ранних лет, а с испытанной и живучей верностью:
«…основная задача нашей эпохи не изменилась по той простой причине, что она не была решена… Марксисты не имеют ни малейшего права (если не считать разочарование и усталость „правами“) делать вывод, что пролетариат лишился своих революционных возможностей и должен отказаться от всех устремлений… Двадцать пять лет в масштабах истории, когда стоит вопрос самых глубоких изменений в экономической и культурной системах, весят меньше, чем один час в человеческой жизни. Какой толк из человека, который из-за неудач, пережитых за один час или день, отвергает цель, которую поставил перед собой на основе всего опыта… своей жизни?
Если эта война вызовет, а мы твердо верим, что она начнется, пролетарскую революцию, это должно неизбежно привести к свержению бюрократии в СССР и к перерождению советской демократии на экономической и культурной основе, значительно более высокой, чем та, что была в 1918 г. В этом случае будет решен вопрос, является ли сталинская бюрократия „новым классом“ или зловредным наростом на теле государства трудящихся… Каждому станет ясно, что во всемирном процессе революции советская бюрократия была лишь эпизодическим рецидивом».
Было бы непростительно поставить крест на Советском Союзе из-за этого «эпизодического рецидива» и тем самым утратить всю историческую перспективу. Советский Союз — и на данный момент один лишь Советский Союз — содержал в себе социально-экономический каркас для возрождения социалистической демократии; и его необходимо защищать. «Что мы защищаем в Советском Союзе? Не те черты, в которых он схож с капиталистическими странами, а именно те, в которых он от них отличается», не привилегии и угнетение, а элементы социализма. Это отношение «совсем не означает какого-то сближения с кремлевской бюрократией, соглашения с ее политикой или примирения с политикой сталинских союзников… Мы не правящая партия; мы — партия непримиримой оппозиции… Мы реализуем свои задачи… исключительно через просвещение рабочих… объясняя им, что они должны защищать, а что должны свергнуть».
Вновь обратившись к сталинским действиям в Восточной Польше, Троцкий отмечает, что если бы Сталин оставил там нетронутой частную собственность, тогда пришлось бы переоценить природу Советского государства. Но Сталин действовал, как Наполеон, когда, усмирив революцию дома, он принес ее за границу на штыках. (Тут Троцкий молчаливо ревизует понятие о «всецело контрреволюционном» характере сталинской зарубежной политики.) Конечно, это был не марксистский метод революции: «Мы были и остаемся против захвата Кремлем новых территорий. Мы за независимость Советской Украины и… Советской Белоруссии. В то же самое время в польских провинциях, оккупированных Красной Армией, сторонники Четвертого Интернационала должны проявлять активность в экспроприации помещиков и капиталистов, в дележе земли между крестьянами, в создании рабочих советов и т. д. Делая это, они должны сохранять свою политическую независимость: они должны на выборах бороться за полную независимость советов и заводских комитетов от бюрократии и вести свою революционную пропаганду в духе недоверия Кремлю и его местным органам».
Троцкий не мог дать своим польским и украинским сторонникам какой-либо иной совет и остался верен себе, хотя у них и не было шанса действовать по его совету. Они были слабы: они занимали утраченные позиции, а ГПУ сразу раздавило их. Они так же, как и он сам, были застигнуты между необходимостью и невозможностью действия.
Этот спор будет тянуться до конца мая 1940 года, т. е. до вооруженного налета на дом Троцкого. Джеймс Бернхэм, Макс Шахтман и другие американские троцкисты, члены SWP, придерживались сходных с Рицци взглядов, хотя они были менее четко выражены. С началом войны и пактом между Сталиным и Гитлером эти взгляды быстро выкристаллизовались. В начале сентября 1939 года Бернхэм направил в Национальный комитет SWP заявление, в котором утверждалось, что «невозможно считать Советский Союз государством трудящихся в любом смысле слова». В конце месяца Шахтман вынес на обсуждение предложение, именующее советскую
оккупацию Западной Украины и Белоруссии «империалистической», отрицая то, что, как говорил Троцкий, эта оккупация будет иметь какие-то прогрессивные последствия, и призывая партию дезавуировать свое обещание защищать Советский Союз. Бернхэм, как профессор философии при университете Нью-Йорка, и Шахтман, популярный выразитель мнения партии, оказывали на троцкистскую интеллигенцию сильное влияние. До сих пор они противостояли войне в духе революционного пораженчества, если войну развязывало буржуазное правительство, пусть даже и демократическое; и выступали за необходимость защищать Советский Союз независимо от того, с каким империалистическим лагерем он связан. Для людей типа Бернхэма и Шахтмана было легко объяснять эту точку зрения до тех пор, пока не разразилась война. Тогда было общепризнано, что Советский Союз станет союзником западных демократий. Но с пактом Сталин — Гитлер и началом военных действий многое изменилось. Настрой народных масс даже в годы американского нейтралитета был чем-то вроде осторожной симпатии к Британии и Франции и яростного негодования против германо-советского пакта. Даже троцкистам было трудно устоять перед таким настроением. Бернхэм и Шахтман не могли не чувствовать, что если они будут продолжать защищать Советский Союз, то навлекут на себя невыносимый позор. И все же, чтобы отказаться от «защиты», им надо было, по марксистским правилам, объявить, что Советский Союз уже не государство трудящихся масс, а просто еще одна контрреволюционная держава, борющаяся за империалистические приобретения. Если Рицци все еще упорствовал, что бюрократический коллективизм был «исторически необходим» и до некоторой степени прогрессивен, то Бернхэм и Шахтман не видели за ним вообще никаких заслуг. Логика этого спора завела их еще дальше в отрицании чего-либо прогрессивного в советской экономике. Явно или неявно они нападали на общенародную собственность в промышленности и государственное планирование, заявляя, что все это служит фундаментом для бюрократического коллективизма и тоталитарного рабства. Постепенно каждый пункт марксистско-ленинской программы, включая диалектику и мораль, оказался объектом дебатов. Бернхэм, Шахтман и те, кто за ними последовали, пришли к отрицанию этой программы пункт за пунктом. Фактически, это было продолжением того самого «Отхода интеллектуалов», который они сами только что описывали, когда нападали на Истмена, Хука и других на страницах «The New International» — только сейчас нападавшие присоединились к отступавшим.В своей критике Рицци Троцкий сказал все, что ему надо было сказать в этом споре. Полемика с Бернхэмом и Шахтманом велась на куда более низком уровне политической мысли и стиля. Спор был прежде всего примечателен как вспышка разочарования и пессимизма, сдерживаемая среди сторонников Троцкого, и как последнее сопротивление Троцкого, которое он им оказал, — завершение всех его дебатов.
Все вопросы этой полемики дошли до решающей стадии перед концом 1939 года, когда Сталин приказал своим армиям атаковать Финляндию. Троцкий в своих комментариях подверг осуждению «глупое и некомпетентное» ведение Сталиным Финской войны, которая возмутила мир и подвергла Красную армию оскорбительным поражениям. Тем не менее, он настаивал на том, что то, что Сталин старается сделать в Финляндии, — это обезопасить обнаженный фланг Советского Союза от возможного нападения Гитлера. Это было законное действие, и советское правительство, действуя в тех обстоятельствах, в которых оказался Сталин (однако эти обстоятельства были отчасти созданы самим Сталиным), вполне могло быть вынуждено защитить свои границы за счет Финляндии. Стратегические интересы рабочего государства должны иметь приоритет перед правом Финляндии на самоопределение. Поскольку сталинское вторжение в Финляндию было встречено союзными странами кампанией за «переключение войны» и за вооруженную интервенцию на стороне Финляндии, Троцкий еще более пламенно призвал к «защите Советского Союза». Это вызвало шумный протест среди его былых учеников: «Не стал ли Троцкий апологетом Сталина?! Неужели он хочет, чтобы мы стали сталинскими марионетками?» — «Нет, товарищ Троцкий, — ответил Бернхэм, — мы не будем воевать на стороне ГПУ ради спасения контрреволюции в Кремле».
Такого рода слова отражали язык, который Троцкий сам использовал в связи с великими репрессиями, когда призывал «каждого честного человека» разоблачать смертоносные заговоры ГПУ и «выжигать каленым железом раковую опухоль сталинизма» и когда он яростно нападал на тех «друзей Советского Союза», которые во имя священных интересов государства трудящихся одобряли сталинские преступления. Правда, даже в разгар самой ожесточенной полемики он всегда повторял, что, несмотря ни на что, он и его сторонники будут безусловно защищать СССР от всех иностранных врагов. Его приверженцы рассматривали эти заявления как facon de parler; [134] к своему смятению, они обнаружили, что он имел в виду именно то, что говорил. Они обвинили его в непостоянстве, двуличности и даже в предательстве. Они выискивали слабые места в его умозаключениях и аргументах и из этих слабых нитей плели свои новые теории. Разве Троцкий не говорил, что в «международном отношении» сталинизм — только фактор реакции и контрреволюции? Как теперь он мог говорить о «прогрессивных и революционных последствиях» сталинской экспансии в Восточной Европе? Когда они говорили о «новом классе» Советского Союза и бюрократическом коллективизме, он обвинял их в отступничестве от марксизма и заявлял, что абсурдно говорить о каком-то новом виде эксплуатации в стране, где средства производства были национализированы. И все-таки сам он разве не декларировал, что, если в течение ближайших нескольких лет социализм не будет иметь успеха на Западе, бюрократический коллективизм заменит капитализм как новая и универсальная система эксплуатации? Если бюрократический капитализм вероятен в этом качестве, так почему же немыслим как национальная система в СССР? Заявив, что, если рабочий класс Запада не свергнет капитализм к концу Второй мировой войны, марксизм и социализм будут считаться банкротами — он оглушил своих приверженцев. Они столько раз были свидетелями того, как сбывались его пророчества, что сейчас не могли воспринимать это предсказание пренебрежительно. Наиболее верные и наивные из его учеников провели следующие несколько лет в поисках признаков революции на Западе. Скептики и циники пришли к выводу (кто сразу, а кто потом), что в авторском изображении Троцким марксизм и социализм уже банкроты и что уже установилась эпоха бюрократического коллективизма. Бернхэм первым поставил точки над «i». Он был «хорошим большевиком-ленинцем», даже «ярым врагом американского империализма», пока ощущал, что движется по течению истории. Но, убедившись, при невольном содействии Троцкого, в том, что историю вершит класс менеджеров, он поспешно избавился от идеологического балласта марксизма и провозгласил наступление менеджерской революции. Шахтман согласился с прогнозом Бернхэма; но, будучи сильнее привязан к марксизму, он смотрел на перспективу скорее с печалью, чем с воодушевлением, и попытался приноровить ее под обломки своих ранних убеждений.
134
Оборот речи (фр.).
В смысле нового троцкизма, который они отсортировали из «Преданной революции», Бернхэм и Шахтман пользовались весьма сильными аргументами; и оба сейчас заявляли, что защищают троцкизм от самого Троцкого. «Тогда я не троцкист», — ответил мастер, перефразируя Маркса. Но чтобы отразить их аргументы, ему пришлось дезавуировать, по крайней мере неявным образом, свои собственные полемические преувеличения и излишки. «Товарищей очень возмущает пакт между Сталиным и Гитлером, — сказал он в письме. — Это понятно. Они хотят отмстить Сталину. Очень хорошо. Но сегодня мы слабы и не можем немедленно свергнуть Кремль. Некоторые товарищи тогда пробуют отыскать чисто буквоедское удовлетворение: они отбирают у СССР титул государства трудящихся, как Сталин лишает опального функционера ордена Ленина. Я считаю это, мой дорогой друг, немного ребячеством. Марксистская социология и истерия абсолютно непримиримы». После всего, что он выстрадал в лапах Сталина, ничто больше его не огорчало, чем зрелище того, как разум его учеников затуманен сталинофобией; и до последнего дыхания он умолял их покончить с истерией и перейти к «объективному марксистскому мышлению».