Трое в коммуналке
Шрифт:
Завралась я окончательно. Надо бы записывать свои сочинительства, чтобы не запутаться в них. Умасливаю свою совесть тем, что иногда ложь идет во благо – лучше соврать, чем рубануть правду-матку и причинить человеку боль. Мои признания бабушку бы убили. Она – не из тех моралистов, которые всех поучают, а сами творят, что им вздумается.
Моя комната – это моя келья, оторванная от мира за окном. Вхожу, и мои работы оживают, приветствуют меня. Среди них я ощущаю себя сильнее, увереннее. Они – это я. Частица меня осталась и в доме Стаса, в незаконченном портрете Кристины. Частица и в портрете самого Стаса, который я прячу от матери. Разумнее держать его в папке, раз она что-то смекнула. Перед сном, когда затихала наша квартира, я вытаскивала портрет. Мне удалось передать выражение глаз Стаса. Только одна я видела в них глубину и нежность. Да нет, не одна – Марго тоже. Обнимая ее, целуя, он смотрит на нее точно так же, как и на меня, а вероятнее всего, с еще большей нежностью, потому что она его спутница по жизни, а я – игрушка-развлечение: позабавился, наговорил кучу фальшивых ласковостей и бросил. Меня сжигала ревность – несвойственная мне, незнакомая до появления Стаса. Ревность не уступает любви по силе и даже помощнее будет. Она рвет меня на куски, вызывает отчаянные, крайние мысли. Иногда думаю, что ревность к любви не имеет отношения – темное, не нужное мне чувство. Даже опасное – не ты ревность контролируешь, а она тебя.
Я положила портрет Стаса назад в папку – хватит себя терзать, лучше поработаю. Моя задача творить, а не страдать. На столе большой лист бумаги и карандаши – всех цветов, с остро отточенными кончиками-иглами.
Раскручу свою фантазию до отказа, влечу в работу всем своим существом и стану одним из нарисованных мной цветов – не тех, что растут на лугах и на клумбах, а нереалистичных. Я взяла карандаш, коснулась его кончиком бумаги и остановилась. Из комнаты бабушки донесся настороживший меня звук. Стены у нас хлипкие, ничего не утаить.– Ты плачешь? – вошла я к бабушке. В отличие от мамы, дверь в свою комнату она держала открытой.
– Нет, – не призналась она, но ее выдавали мокрые, покрасневшие глаза.
Сникшая, ссутулившаяся, она сидела на кровати. За осанкой она всегда следила и меня учила, – а ну-ка выпрямись! – а сейчас согнулась, словно ссора с мамой посадила на ее спину горб. Глядя на ее лицо с разбежавшимися по нему морщинами, на ее кисти рук с синеватыми венами (а я не замечала вены раньше), на дряблый мешочек кожи, висевший под ее подбородком, мне стало больно. Я с малых лет настолько привыкла, что моя кремень-бабушка никогда не разваливается, держит себя в форме, что казалось, она вечно такой будет. Даже в пожилом возрасте она следила за собой, не позволяла себе раскисать, а сегодня развалилась. Всего лишь одно неосторожное слово способно пошатнуть даже сильных духом. И шарахнула мысль: бабушка может покинуть нас с мамой в любую минуту, а я, эгоистка, не об этом думаю – трясусь, как бы не потерять женатого и чужого мне человека, а не родного, как она.
Я обняла ее и повторила, что мама завтра остынет и не стоит обращать внимания на ее фокусы.
– Не остынет, – покачала головой бабушка. – Она меня стыдится, считает меня заурядностью.
– Она так не считает. Мало ли что она говорит в запале. За что ей тебя стыдиться? Ты у нас добрая, заботливая, труженица, на работе тебя ценили, ученики тебя любили, друзья тебя любят…
Конец ознакомительного фрагмента.