Трое за границей
Шрифт:
В Вальдзхуте, одном из этих маленьких городков шестнадцатого столетия, по которым в своем верхнем течении проходит Рейн, нам попался весьма характерный континентальный типаж: британский турист, удивленный и опечаленный незнакомству иностранных подданных с тонкостями английского языка.
Когда мы появились на станции, он на чистейшем английском (хотя и с легким сомерсетширским акцентом) разъяснял носильщику в десятый, по его словам, раз, что — хотя билет у него до Донаушингена, и ему самому нужно в Донаушинген, посмотреть на исток Дуная (которого, хотя говорят, что он там, там нет) — он хотел бы, чтобы велосипед его переправили в Энген, а чемодан — в Констанц
Я предложил помощь. Теперь я жалею, что предложил помощь, но не так страстно, как, следует полагать, наш безгласный соотечественник впоследствии пожалел, что ее принял. Все три маршрута, как объяснил носильщик, были транзитными, с неоднократными пересадками. Чтобы спокойно во всем разобраться, времени не было — наш поезд отходил через пять минут. Сам британец был многословен, что всегда есть не в пользу проблемы, подлежащей решению, притом что носильщику не терпелось поскорее с этим покончить и вздохнуть снова спокойно.
Десять минут спустя, когда я размышлял над этим эпизодом в поезде, я вдруг сообразил: согласившись с носильщиком, что велосипед лучше отправлять через Иммендинген, и договорившись, что он отправит туда велосипед багажом, я забыл распорядиться о дальнейших действиях в отношении велосипеда. Будь я человеком пессимистичным, я и сегодня терзался бы мыслью, что данный велосипед покоится в Иммендингене до сих пор. Но хорошая философия, как я считаю, — всегда стремиться взирать на вещи только в солнечном свете.
Возможно, носильщик догадался исправить мое упущение сам; возможно, случилось просто небольшое чудо, и велосипед вернулся к владельцу, пока тот еще находился в Германии. Чемодан мы послали в Радольфцелль; но здесь я утешаюсь соображением, что на бирке был указан Констанц; когда, спустя какое-то время, на станции в Радольфцелле обнаружат, что багаж невостребован, его, без сомнения, переправят в Констанц.
Данный казус, однако, отступает на второй план перед тем рассуждением, которое я хочу вывести из данного случая. Настоящая соль ситуации заключалась в негодовании нашего британца, когда он обнаружил, что немецкий железнодорожный носильщик не в состоянии понимать по-английски. Когда мы с ним заговорили, степень его возмущения измерить было нельзя.
— Я вам крайне признателен, — сказал он, — это совсем несложно. До Донаушингена я хочу доехать на поезде. Оттуда собираюсь пройти пешком до Гайзенгена, оттуда сесть на поезд до Энгена, а оттуда до Констанца поехать на велосипеде. Только чемодан я брать с собой не хочу, пусть он будет в Констанце, когда я туда доберусь. Пытаюсь объяснить этому болвану уже десять минут, но ничего не могу.
— Просто постыдно, — согласился я. — Некоторые из этих немцев-рабочих почти не знают иностранных языков.
— Я ему и в расписание тыкал, — продолжил англичанин, — и жестами объяснял. И все равно не смог ничего вдолбить.
— Вам трудно поверить, — заметил я снова. — Ведь все и так ясно!
Гаррис на англичанина разозлился; он хотел его выбранить за такую глупость: забраться в чужой стране в какую-то тмутаракань и решать маневровые головоломки, не зная по-местному ни одного слова*. Но я сдержал возбужденный порыв Гарриса, показав, как этот человек, сам того не подозревая, содействует важному полезному делу.
Шекспир и Мильтон в меру своих скромных возможностей пытались приобщить к английской культуре менее цивилизованных европейцев*. Ньютон и Дарвин смогли сделать так, что их язык
среди образованных и мыслящих иностранцев превратился в необходимость*. Диккенс и Уида (те из вас, кто воображает, что литературный мир зиждется на предрассудках Нью-Граб-стрит, будут удивлены и раздосадованы тому положению, которое занимает за границей эта дома-всем-курам-на-смех писательница) также внесли свою лепту*. Но человек, который распространил знание английского языка от мыса св. Винсента до Уральских гор, — это британец, который, не желая или не имея способностей выучить хотя бы слово на каком-то другом языке, вояжирует с кошельком в руке по всем уголкам Европы.Можно поражаться его невежеству, раздражаться от его глупости, беситься от его самомнения. Но факт остается фактом — он-то и англизирует Европу. Это для него швейцарский крестьянин топает зимним вечером по снегам в английскую школу, открытую в каждой деревне. Это для него извозчик и контролер, горничная и прачка сидят над английской грамматикой и сборниками разговорных фраз. Это для него лавочники и торговцы тысячами посылают сыновей и дочерей учиться во всякий английский городишко. Это для него владельцы отелей и ресторанов пишут в конце своих объявлений: «Свободное знание английского обязательно».
Если англоязычные народы возьмут за правило говорить не только по-английски, триумфальное шествие английского языка по планете прекратится. Англичанин стоит в толпе иноземцев и звенит своим золотом:
— Плачу, — кричит он, — всем, кто говорит по-английски!
Вот кто великий просветитель. В теории мы можем презирать его. На практике мы должны снять перед ним шляпу. Он миссионер английского языка.
Глава XII
Возвышенную душу англосакса в значительной степени угнетает приземленная страсть, согласно которой конечной целью любой экскурсии у немца должен быть ресторан. На вершине горы, в волшебной теснине, на глухом перевале, у водопада или вьющегося потока стоит неизменно набитый битком «Wirtschaft» [Таверна, трактир.]. Но как можно восторгаться пейзажем в окружении заляпанных пивом столов? Как можно предаваться историческим грезам в аромате жареной телятины со шпинатом?
Один раз мы, предаваясь возвышенным мыслям, поднимались на гору сквозь густую лесную чащу.
— А наверху, — горько завершил Гаррис, когда мы остановились перевести дух и затянуть пояса еще на одну дырочку, — будет дешевенький ресторан, где народ будет лопать бифштексы, жевать сливовые пироги и хлестать белое вино.
— Ты думаешь? — отозвался Джордж.
— Сто процентов. Ты сам знаешь, как у них это бывает. Здесь ни одной рощицы не посвятят созерцанию и одиночеству; ценителю природы не оставят ни одной вершины; все будет изгажено грубым и материальным.
— Я так прикинул, — заметил я, — мы успеем еще к часу, если, конечно, не будем копаться.