Трофейщик
Шрифт:
Улица за окном начинала сереть, погасли фонари, прохожих еще не было видно, но время от времени слышался шум проезжавшей машины. Проснулись городские голуби и с громким утробным гугуканьем расселись на карнизах спящих окон. Через полчаса пойдут на свои заводы рабочие, с тихим воем проедет по Пушкарской первый троллейбус, и закрутится обычный, похожий на все остальные день, которому нет никакого дела ни до Алексея, ни до Кати, ни до смерти Гимназиста. Город зевнет, глотнет едва успевшего посвежеть воздуха и медленно начнет пережевывать сам себя — сначала лениво, медленно и неохотно, но затем войдет во вкус, и заработают его неохватные челюсти с лязгом и скрежетом.
X
Роберт проснулся рано, еще только начинало светать, а сон отлетел, словно бы и не было его, хотя сегодня он устроился довольно уютно и рассчитывал выспаться как следует. Эти скоты, новые эти русские, гниды поганые, конечно, — но с паршивой овцы хоть шерсти клок. Столько они выбрасывают на помойки хороших вещей — уму непостижимо. В его время, Робертово золотое времечко, о таком и помыслить никто не мог. Джинсы порвались чуть-чуть — на помойку, ботинки
Все Горбатый виноват. Проклятый лысый жид с отметиной на лбу. Все он. Развалил Союз, от которого дрожал весь мир. Весь мир! Американцы, засранцы, со своей жвачкой, как коровы, и не пикали тогда, сидели тихо, рубль был Рублем — что там эти вонючие доллары! Горбатый все продал жидам, все и всех. Молодежь во что превратил — музон американский повсюду, раньше длинные волосы в парадняках ножницами кромсали и по харе еще пару раз, чтобы не выдрючивались хиппаны сраные, — Роберт сам в народной дружине не один раз этих ублюдков ловил. Сейчас ходят, волосами, как флагами, машут, суки, улыбаться им приходится, сигареты стреляешь, а он смотрит на тебя сочувственно, гад, руки нежные, пальцы тонкие, кошелек откроет, а там доллары одни. Найдет тысчонку рваную, сунет тебе — на, подавись. И давишься этой водкой американской, из говна, что ли, они ее делают — дуреешь только, а веселья никакого. Точно, из говна. Чтобы вымерла русская нация подчистую, чтобы все здесь себе захапать. Кто защитит? Кто?! Эти хлюпики волосатые? Да они первые побегут — Америка, блядь, доллары!.. Свобода! Независимость! Гласность ебаная! Он бы всех этих писак лично расстрелял и не вздрогнул. Задушил бы, зубами бы рвал гадов: заморочили головы всей стране — «приватизация», «рынок». Вот он теперь во что превратился с этим их долбаным рынком! Ни квартиры, ни денет, ни друзей, ни жены — ничего. Всю жизнь горбатился, был уважаемым человеком, а теперь то разгрузит на Московском вокзале вагон с баночным пивом, то сворует чего-нибудь у пьяного прохожего… Откуда только силенки берутся — жрать-то не каждый день получается, но есть, есть еще мясо на костях грязных, чешущихся рук, по морде еще может дать Роберт подонку какому-нибудь. Да не стоит пока этого делать. Не стоит. А то не дадут на водку, на хлеб, лучше по-доброму, ласково глядя в глаза, просить, просить, умолять пока… Пока. А там посмотрим. Может, вернется еще его времечко. Ему-то вряд ли уж удастся по-человечески пожить, так хоть посмотрит, как будут душить эту зажравшуюся сволочь, посмеется тогда над этими жирными боровами, каждый день входящими в «Невский Палас», толпящимися у обменных пунктов, покупающими в ларьках «Мальборо» и опасливо сторонящимися его, Робертова, грязного пиджака — мордами их, мордами в грязь, в говно, сапогом по харям, по харям…
Роберт заворочался на равномерно разложенных тряпках. Он лежал, почти упираясь головой в клетку лифта, уже много лет не работающего и служившего для Роберта и его предшественников одновременно унитазом и мусоропроводом. На площадку шестого этажа этой лестницы в доме на Пушкинской, 10, кроме него, практически никто не забредал. Двери четырех квартир были крест-накрест заколочены досками, дворники не поднимались выше первого этажа, а жильцам снизу было все равно, что над ними происходит. Несколько раз изменив положение своего замерзшего на ночном холоде тела, Роберт понял, что заснуть снова ему уже не удастся. Он лениво поворошил рукой кучу тряпок, которые набрал вчера вечером во дворе, — кое-что вполне можно было носить и даже припрятать на зиму, места для хранения у него были в подвале, и он надеялся, что никто еще из его уличных дружков про них не пронюхал. На
вокзал, что ли, сходить? Милиции он не боялся: милиция уже давно потеряла к бомжам всякий интерес — что с них взять, кроме вшей, а задерживать — куда сажать, чем кормить, морока одна с ними.Роберт, продолжая лежать — одна из выработанных бездомной жизнью привычек экономить силы при любой возможности, — достал из нагрудного кармана пиджака окурок, вернее, почти целую, едва обугленную в начале своем сигарету «Стрела», помятый коробок спичек и неторопливо, со вкусом, шевеля губами и присвистывая, прикурил. На вокзал. Там можно и пожрать чего-нибудь, перехватить в буфетах, и сигарет-папирос на полдня вперед настрелять, и денег подзаработать. А если не денег, то уж налить-то, по крайней мере, кто-нибудь нальет. Осторожно затушив о стену недокуренную до конца «Стрелу», он сунул ее обратно в карман, с тихим кряхтеньем поднялся на ноги, сдвинул кучу тряпок, служившую ему постелью, в сторону, подальше от света, и стал медленно спускаться по лестнице.
Солнце еще не взошло, но во дворе было вполне уже светло — тихо, безлюдно, спокойно и свежо. Роберт с тоской вспоминал в такие ранние чистые утра, как прежде, в прошлой своей жизни, такими свежими безоблачными утрами выходил он из дома и неторопливо шел к автобусной остановке, куря на ходу вторую или третью уже папиросину, помывшийся, побрившийся, позавтракавший, иногда уже выпив пивка, припасенного с вечера, иногда просто в предвкушении большой граненой кружки у ларька, среди своих мужиков, веселых и простых, знакомых до последнего масляного пятна на задубевших спецовках. Он садился в автобус под номером 114 на проспекте Славы, втискивался в битком набитый салон, наступал кому-то на ноги, толкал локтями, ему тоже наступали и его толкали больно и с силой, но без злобы, с шуточками, веселым матерком — все были здесь едины, всем было по пути, и дела у всех были одинаковые. На пути к остановке он думал об этом автобусе почти с ненавистью — особенно когда был с похмелья, а это было почти всегда. Хотелось сесть в мягкое кресло, подремать, расслабиться, опустить гудевшую голову на грудь, но где там! Автобус забивался до предела за много остановок до той, где садился Роберт, даже нарушая этот последний предел. И на каждой следующей народ лез и лез — куда, казалось бы? Но нет, на работу опаздывать нельзя, и каким-то непостижимым образом в результате ругани, пинков и сдавливания с трудом дышащих пассажиров в салон помещались все желающие. «Автобус не резиновый», — привычно шутил водитель, все трясущиеся, потеющие и качающиеся, падавшие друг на друга, стиснутые так, что можно было поджать ноги и висеть, все пассажиры каждый день посмеивались над традиционной шуткой и передавали пятаки, если они были. А если и не было, то это не страшно. Никто не осудит. Все свои.
Роберт, сощурившись, осмотрелся. В углу у арки на земле догорал костер. Рядом с тлевшими угольками на ящиках из-под пива сидели двое. Вокруг них было набросано много разного добра — десяток пивных бутылок, — Роберт сразу почувствовал легкое возбуждение: десять бутылок, неплохое начало дня. На это уже можно было выпить Что-нибудь, не выклянчивая у прохожих мелочь, а честно, с достоинством, выпить на свои. А дальше будет уже легче… Пустые водочные — Роберт тоже отметил это — были почти бесполезны: их сдавать труднее, в ларьках не берут, пункты еще закрыты, хрен с ними. Двое продолжали выпивать — это было ясно. Пили они, вероятно, всю ночь — на такие дела у Роберта глаз был наметан, и у них еще было. В таком состоянии эти могут и подогреть немного. Им уже все равно кто и зачем. А вид эти двое имели не бедный. Ну вот и хорошо. Экспроприация экспроприаторов.
Он начал не спеша кружить по двору, не приближаясь пока к сидящим у костра, заглядывая в углы, как бы искал что-то, — привычная картина, надо дать им привыкнуть к себе, чтобы не вызвать раздражения. Если сразу попросить бутылки, могут и послать, а так, униженно, нерешительно (хотя в душе-то решимости больше чем достаточно), снизу вверх заглядывая в глаза, — он научился смотреть снизу вверх, даже стоя во весь свой довольно впечатляющий рост перед сидящим на корточках субъектом, — попросить: «Ребятки, бутылочки можно взять?..» Ребяток он теперь уже хорошо разглядел, и любви никакой они у него не вызвали. Впрочем, давно уже никто не вызывал у Роберта к себе положительных эмоций. Все сволочи.
Один, что пониже, — толстый чернявый еврей с длинным носом, курчавый, в широких модных штанах — что-то говорил, качая головой и разводя руками, второй — худой, волосатый, в кожаной «косухе», джинсах и высоких кожаных сапогах — клевал носом, не слушая собеседника: здоровья у него явно было поменьше, и ночная пьянка, похоже, его уже сломала. «Тоже ведь, скоты, не работают! Тоже ворюги — на что жрут всю ночь? А сейчас спать поползут, тунеядцы. Раздавил бы уродов, уничтожил…»
— Ребятки, можно бутылочки ваши взять? Не нужны вам?
Ребятки, по всей видимости, его просто не услышали — жиденок продолжал бормотать, волосатый наконец повернул к нему голову и согласно закивал: «Да, да, да…»
— Ребятки, так я бутылочки возьму… — Роберт начал было нагибаться к обещающим легкую опохмелку и приятное утро пивным бутылкам, но волосатый вдруг встрепенулся, глазами-щелочками сверкнул ему в лицо и тонким голосом заорал:
— Пошел в жопу отсюда! Чего надо, урод? Вали давай!..
— Гена, ты что? — удивленно спросил жиденок. — Отдай ты ему бутылки, Бог с ним, чего набрасываться на человека? Забирайте, забирайте, пожалуйста. — Он махнул оторопевшему Роберту рукой. — Нам не нужно.
Волосатый злобно смотрел на Роберта и молчал. Потом достал из кармана куртки сигарету, начал разминать ее, крутя в пальцах.
— Ладно. Выпить хочешь, дед?
Роберт молчал. Гаденыш, в другое время плюнул бы, растер, и ничего бы не осталось от этой мрази волосатой. Какие ребята у него на заводе были! А этот — ни кожи, ни рожи, а орет, гад, угрожает еще. Снизошел вот до него, «выпить хочешь?»… Сука.
— Можно, — тихо сказал он одними губами.
— Ну, садись давай с нами. — Волосатый кивнул на доску, валяющуюся напротив него. — Выпей, дед. Ваня, доставай.