Тропинка в жизнь
Шрифт:
Как-то я рассказал ему, что знал о Пугачеве по "Капитанской дочке". Это его заинтересовало.
– Про Стеньку Разина я много слыхал и песни знаю. Тот разбойник мне по нраву. Ты не знаешь, почто Пугачев царем себя назвал, раз за народ сражался с помещиками? Дорвался бы до престолу, еще вилами на воде написано, кем бы обернулся для крестьянства.
Этого объяснить я не мог.
Голос у Петрухи приятный. Сидя на пороге своего убогого жилища, он поет:
Точно море в час прибоя,
Площадь Красная шумит.
Что за говор, кто там против
Места
У меня ни голосу, ни слуху, но я пытаюсь подтянуть ему. Он обрывает песню и с сожалением, словно на убогого, смотрит на меня.
– Как черт по бабке. У тебя, Ванька, никакого дрожания в голосе нет, а без дрожания лучше не пой. Песня красоты требует и чтобы от души. А так драть глотку-только тоску наводить. Слыхал, как голодные волки зимой воют? От голодухи воют, а кому любо?
О сибиряках он отзывался всегда, хорошо. Чалдоны-умные мужики, богатые, черти, не так, как здешние зимогоры.
– Зачем ты, Петр Глебович, уехал оттуда?
– Там у меня добра столько, как и тут. А все же родина, тянет, язви тя за душу.
Август - последний месяц в Няндоме - я жил вместе с Николкой у его зажиточной тетки. Пухлая, расторопная, она держала в своих руках мужа, подрядчика Фаддея Карповича, и его доходы. Самого дома видали редко. Он был похож на сытого кота, толстенького, мягонького, добренького, с отвислыми щеками.
Посмеиваясь и поглаживая редкую бороденку, мурлыкал сладеньким голоском, рассказывая, как намедни обсчитал на целую сотню ротозеев-сезонников или как объегорил заказчика.
Мы с Николкой спали на полу в чулане, на широкой постели, набитой соломой. Кормила нас хозяйка когда ухой из сущика, когда из соленой трески, когда щами из требухи, вареной картошкой с постным маслом, поила чаем с сахаром вприкуску, а по воскресеньям и с кренделем, хлеба вволю. Платил я за всю эту благодать половину своего заработка-тридцать рублей в месяц.
До смерти надоела трепотня дочери хозяйки-тридцатилетней девы, убежавшей из какого-то женского питерского монастыря после свержения самодержавия. Звали ее Олимпиадой, Липой. Монархистка с головы до пят, она боготворила царя с царицей и Гришку Распутина.
Липа удивляла своим невежеством, бесцеремонностью и ехидством. И кажется, гордилась этими своими качествами. Она ничего не читала и с презрением относилась к грамотеям. Меня не обижали ее насмешки насчет моего "образования" (это слово она произносила с брезгливой гримасой) и над моей профессией чернорабочего-специалиста по нужникам и помойкам. Дура, что с ней спорить!
В теплое августовское воскресенье Фаддей Карпович пожаловал домой в отличном настроении. Он долго шептался со своей старухой на кухне, подсчитывая деньги и потирая руки. Видно, много хапнул за неделю.
К обеду заявился Петр Глебович в своей праздничной сатиновой косоворотке и в начищенных ботинках. Макриды с Петром нет. Не то чтобы он не баловал ее своим вниманием, а скорее родня с ней знаться не хотела.
Пригласил Петра на рыбный пирог сам хозяин, чтобы покуражиться над шуряком-бедолагой.
Нас с Николкой тоже усадили за общий стол. Фаддей Карпович выставил бутылку настоящей
сорокаградусной водки. Ее можно было достать только незаконным путем, так как официально торговля водкой была запрещена.– Петруха, у тебя, поди, все внутри пересохло?
– проговорил с издевкой хозяин, разливая водку по трем пузатым рюмкам.
– Это тебе не политура, а настоящая, николаевская:
– У тебя-то, Фаддейка, знаю, что не пересыхает: ты ведь людской кровью смачиваешь свою утробу.
– Уж так и кровью! Никого я не убил, не изувечил, а что с иных дураков шерстку стригу, так ведь это и законом не запрещено. Дал бог руки, а веревки сам вей.
– Веревки ты умеешь вить: из песка совьешь и кого хошь удавишь.
– Дак ведь крови не проливаю.
Водку пили втроем на равных: хозяин, Петруха и Олимпиада. Мы с Николкой нажимали на еду, особенно когда хозяйка не следила за нами скупыми и жадными глазами.
Обмен любезностями между зятем и шурином прерывался пьяными взвизгами Олимпиады. Петруха ее подзадоривал:
– Липка, правда, что ты с Гришкой Распутиным спала?
– Нет, дядя Петя, не довелось. Ему не до меня было. У него во дворце были бабы дай бог какие. Даже про царицу болтали.
Вечером хозяйка накормила нас с Колькой соленой треской. Потом мы с Колькой напились чаю и холодной воды. Уснул я, как всегда, мертвым сном. Под утро просыпаюсь, во рту пересохло, в желудке горит. Иду на кухню к бадейке, ковшик воды зачерпнул и пью, заливаю пожар нестерпимый. Скрипнула дверь, в дверях- монашка, распахнув халат на голом теле, и крадется ко мне. От неожиданности железный ковшик из моих рук с грохотом падает на пол. Липа остановилась и прислушалась. Тихо. Мой ковшик никого не разбудил. Я стою истуканом. Она подошла и обхватила меня руками, прижалась и шепчет:
– Не бойся, дурачок, пойдем ко мне...
От нее разит перегаром, потом и какой-то приторной сладкой мазью или духами. Вырываюсь-и в чулан. Меня бьет лихорадка.
ОСЕНЬЮ
Домой к началу учебного года я добрался уже не пешком, а на попутной подводе. За подкладкой пальтишка подшито сто рублей. Хорошо побурлачил! Часто оставался на "зорянку" (так мы называли сверхурочные), а платили за нее вдвойне. На себя тратил мало, был скуп и бережлив, чтобы удивить своих: вот какой добытчик!
Девяносто рублей отдал отцу, а десятку-оставил на свои мальчишеские расходы, а точнее-на махорку.
Купили вторую коровенку, малорослую. Довольный отец по этому поводу шутил:
– Одной женой да одной коровой полосы не унавозишь.
Моя мать носила в город молоко, и ее постоянной покупательницей была жена сторожа и сама сторожиха земской управы Пелагея Сидоровна Петрова (она себя звала Полиной). Муж ее, Михаиле Иванович, был похож не на сторожа, а скорее на присяжного поверенного: с седеющей подстриженной бородкой, высокий и прямостойный, одевался опрятно и вел себя с достоинством. Полина под стать своему мужу- стройная и высокая, в молодости была красавицей, она и теперь, в пятидесятилетнем возрасте не утратила привлекательности. Вот к ним-то я и перебрался из сторожки училища.