Трудный год на полуострове Ханко
Шрифт:
Муравей исчез куда-то — тоже прячется, что ли, от обстрела?..
Еще и еще разрывы. Чувствую, как вздрагивает подо мной земля. Вот эти глухие стуки — это, наверно, осколки ударяют… А горькая вонь — запах взрывчатки, тротила… Тут где-то левее — канава, может, доползти до нее? Ни черта, не попадут, только не поддаваться страху… Кто-то вскрикнул — или показалось? В ушах, что ли, звенит?
Вот он, муравей. Тащит соломинку, спешит куда-то. Ему наплевать на обстрел, свои дела важнее…
Еще разрыв. Но этот уже подальше. И еще дальше — следующий. Артобстрел передвигается вправо, перепахивая побережье. Мы поднимаемся, полуоглохшие, в горьком дыму. Стряхиваем с
Подходит лейтенант Салимон — высокий, стройный, с длинным загорелым лицом. Гимнастерка на нем, как всегда, чистенькая, без единой складочки — будто он не лежал только что под огнем, будто не сыпалась на него вздыбленная взрывами земля.
— Шо, ранило? — спрашивает он.
— Ничего, товарищ лейтенант, — сипит Агапкин, жмурясь, а Богомолов между тем обтирает влажной марлей его окровавленное лицо. — Поцарапало малость. Ничего, живой…
— Кожу содрало, кость не задело, — говорит Богомолов. — Я так думаю, в санчасть можно не отправлять. Заживет. — И добавляет: — Я так думаю, не осколком ранило, а веткой сосновой. Такое у меня мнение, товарищ лейтенант.
— Вот еще — веткой! — У Агапкина вид становится обиженный. — Скажешь! От ветки столько кровищи не будет.
Богомолов качает головой, маленькие глазки опять принимают всегдашнее сонное выражение.
Артобстрел уходит все дальше, и теперь, когда опасность миновала, нас охватывает нечто вроде радостного возбуждения. Наперебой мы рассказываем о том, что только что пережили. Подбираем осколки, зазубренные, еще горячие, один такой осколок я сую в карман.
Боровков, у которого глаза всегда наполовину прикрыты тяжелыми веками, говорит:
— Он когда крикнул: «Бросай бирно», я лег и думаю: «Это что же такое — „бирно“?» Чес-слово, не сразу понял.
— Бирно! — Агапкин хрипловато смеется, сворачивая длинную самокрутку. Руки у него немного дрожат. — Женьк, а Женьк, скажи: бревно.
— А я что говору? — искренне недоумевает Щерба. — Я и говору: бирно.
— Говору, говору, — передразнивает Агапкин.
Мы смеемся. Взвод хохочет, и добродушный Щерба тоже покатывается, не совсем понимая, впрочем, чего к нему привязались с этим «бирном».
Почти не умолкая, гремит канонада. Финны бьют по всему полуострову, но особенно яростно по городку Ганге. В той стороне, где город, разливается по вечереющему небу розовое зарево. Аккуратные деревянные домики, охваченные пожаром, — мне жаль вас. Ветер приносит запах гари…
Мы ставим на берегу проволочные заграждения в два кола. Туго, неподатливо разматывается проволока с тяжелых мотков. Стучат молотки, намертво прибивая ее к кольям.
Мы курим, зажимая огоньки самокруток в ладонях. Ладони пахнут ржавым металлом. Махорочный дым — единственное спасение от чертова комарья.
Ночь — беспокойная, в сполохах ракет, в зареве пожаров. Временами доносится пулеметный стрекот — то ли со стороны границы, то ли с островков, лежащих к востоку от нашего берега. Не спят сегодня не только вахтенные наблюдатели, не спит весь взвод. По двое, по трое мы растянулись цепью вдоль побережья бухты и залегли в кустах. Задача — наблюдать за морем. Наверно, есть опасения относительно высадки финского десанта.
Перед глазами — четкий рисунок заграждений, можно даже пересчитать колючки на проволоке от кола до кола. Дальше — за валунами у кромки воды — лежит в призрачном свете белой
ночи бухта. Она затянута дымкой, но видимость, в общем, ничего. Вполне можно увидеть движущийся предмет — шлюпку или катер, — если только он не укроется на темном фоне островков и скал. Увидеть, выждать, пока приблизится к берегу, и взять на мушку. Винтовка у меня пристреляна. Ладно, будем смотреть и ждать. Только бы не заснуть.Рядом со мной лежит Миша Рзаев. Он вздыхает, ворочается, шепчет что-то по-азербайджански. Вот я расслышал: «Нэджэ-сан?» Это значит — «как поживаешь?», «как ты там?»… Мой земляк разговаривает с женой…
Слева — приближающиеся шаги. Мы тихо окликаем и узнаем голос командира взвода. Салимон подходит в сопровождении Никешина, смотрит на нас, покачивает головой, остро увенчанной пилоткой.
— Шо вы так растянулись? — говорит он негромко. — Передвиньтесь влево. На двадцать метров.
Есть передвинуться! Мы с Рзаевым идем влево, отсчитывая шаги. Потрескивают под сапогами ветки вереска. Так. Ложимся, раздвигаем кусты…
— Стой, кто идет? — доносится слева.
Это голос Никитина, командира отделения. Я осматриваюсь, напрягая зрение и слух, но не вижу ничего подозрительного — ни движения, ни человеческой тени.
— Кто идет? — повышает голос невидимый за кустарником Никитин. — Стрелять буду!
Я по-прежнему никого не вижу перед собой. Рзаев беспокойно крутит головой и тоже, как видно, не может понять, что случилось. Минута зловещей тишины, а потом:
— Огонь!
Один за другим — три близких винтовочных выстрела, я слышу, как свистнули над головой пули, срезанная ветка смазала меня по уху. Только теперь доходит, что стреляют по нас…
— Гранаты к бою! — орет во всю глотку Никитин.
— Стой, куда стреляешь! — кричу я.
— Не надо граната! — кричит Рзаев. — Э, что за человек!..
Пригибаясь, мы бежим к кустам, где залег Никитин. Он поднимается, лицо у него белое, в правой руке граната. Черт, шарахнет еще…
— С ума ты сошел, Никитин? — говорю, задыхаясь.
Он, кажется, еще не верит, что это мы, а не финские десантники. За ним стоят Агапкин и Боровков, стрелявшие по его команде.
— А почему не отвечали, когда я кричал? — свирепо говорит Никитин. — Куда вы шли, почему не отвечали?
— Да убери ты гранату. Нам лейтенант велел передвинуться, мы и передвинулись… — начинаю объяснять, но Рзаев прерывает:
— Ты когда кричишь «стрелять буду», говори, кому кричишь. Чуть не застрелил, капей-оглы…
Никитин матерится, убирает наконец гранату в карман. Прибегает лейтенант Салимон:
— Шо случилось? Кто стрелял?..
Недоразумение исчерпано. Спустя несколько минут мы опять лежим в кустах, выставив винтовки, влажные от росы. Мы таращим глаза, не разрешая себе уснуть. Мы смотрим, смотрим, смотрим в нескончаемую эту ночь, запутавшуюся в ржавой колючке. Стучит мой «Павел Буре», с механическим усердием отсчитывая время. Время — оно одно движется, плывет незаметно и непрерывно, и мы плывем вместе с ним, плывем в нем, как в реке, — но куда?
Дзот на мысочке почти готов. Бревна в три наката прикрыли расселину между скал, амбразура нацелена на море, обзор для пулеметчика хорош. Мы таскаем на носилках землю, а сверху маскируем дзот зеленым ковром дерна. Кривда затевает спор: выдержит ли наш дзот прямое попадание снаряда и какой нужен калибр, чтобы разрушить его.
— Разговорчики! — привычно прикрикивает Никешин. — Давай, давай, Кривда, бери носилки! Работать руками надо. А не языком.
— А то я не работаю, — обижается Кривда.