Тучи над городом встали
Шрифт:
Однажды классный пришел на стрельбище. В этом не было ничего особенного, классные руководители еще до войны любили приходить и «инспектировать» нас. Но здесь он пришел не для этого и вовсе не глядел на нас. Он сидел в сторонке на какой-то старой шине и покуривал, хотя курить здесь строго воспрещалось. Военрук при нас не стал делать ему замечания. Классный курил папиросу с ваткой, которую клал в мундштук — против никотина. Неожиданно он встал, аккуратно погасил окурок, засыпав его песочком, и попросил у военрука винтовку. Военрук удивился и дал. Классный вышел на «огневую», повелительно махнул рукой кому-то из ребят, чтобы тот очистил место... Классный лег, устроился, дрыгнул ногами и по сигналу «пли» выстрелил. Первый он промазал. Кто-то
Мы пораженно молчали.
— Да вы ворошиловский стрелок! — сказал военрук.
Классный не ответил, встал, отряхнулся, лицо у него было румяное, а глаза возбужденные, блестящие, и в них я не заметил того, что так часто замечал и чего не мог понять...
Через три дня мы узнали, что он записался в первую группу московского ополчения. Был он нездоров, у него были слабые легкие, он имел освобождение от воинской повинности — белый билет, и даже на смотревшую сквозь пальцы на все человеческие недуги комиссию ополчения он, говорят, произвел тягостное впечатление.
Но он не изменил своего решения. На его последний урок пришло довольно много ребят. Он был рассеян, что-то начинал рассказывать, потом забывал об этом, замолкал. Лицо у него было невыспавшееся, серое, как тетрадная обложка.
Мы ожидали, что он скажет нам что-нибудь на прощание, ожидали каких-то особенных и значительных слов: мы знали, это он умел, недаром он так любил цитировать деятелей Французской революции. Мы сидели торжественно и тихо. Но он ушел буднично, назвал номера параграфов, заданных на дом, кивнул и только у дверей чуть задержался. Мы встали, нестройно хлопнув крышками парт, он посмотрел на нас и тихо сказал:
— Когда у вас будет новый классный, не устраивайте этого...
Мы поняли, о чем он говорил.
Мы ждали, что он еще что-нибудь скажет. Да он и сам хотел что-то сказать, что-то вертелось у него на языке, но он так и не сказал, только пробормотал: «Ну да ладно, ладно», и ушел.
Мне захотелось проводить его домой, я еще до войны его иногда провожал. Я его любил больше, чем другие наши ребята, да и ко мне он, по-моему, относился неплохо. Я подождал его около учительской, он вышел, и я сказал ему: «Я вас провожу. Хорошо?» «Конечно», — сказал он.
Мы вышли молча, потом дошли до Малого Николопесковского переулка, где он жил, и у самого его дома я ему сказал: «Вы стреляете хорошо, но вы больны; может, больше пользы будет, если вы не пойдете. Вы же сами говорили, что фронт начинается с тыла». «Это правильно, — сказал он и слабо улыбнулся. — Но дело в том, что живешь ты свою не очень долгую жизнь, и быт тебя заедает, пустяки разные, неурядицы, и сам ты становишься такой бытовой, пустячный. А по роду деятельности ты всякие слова говоришь и цитируешь всяких ученых, революционеров и все твердишь: «Борьба, счастливое будущее, человечество...» Но вдруг — бац! — и началась эта самая борьба. Так словеса и подтверждать надо, как ты считаешь?»
Он впервые назвал меня на «ты».
«Да, конечно». «Ну вот и все. А потом я тебе скажу по секрету: мне не везет во второстепенном и везет в главном».
«То есть?»
«Ну, в общем, там, где всем приходит крышка, я выживаю... Это уж проверено».
Я молчал и смотрел на него. Выглядел он скверно: видно, он плохо себя чувствовал и ему не хотелось идти в свою комнату, где он жил один.
«Да ты не грусти, дружок, — сказал он. — Знаешь, что сказал Спиноза?» «Нет, не знаю», — тихо пробормотал я. «Так вот, запомни, не плакать, не смеяться, а понимать».
Через месяц он погиб. У него не было родных, и похоронная пришла на адрес школы.
Теперь я часто вспоминаю о нем. Когда мы ехали сюда, и в теплушке было тепло, и все лежали
неподвижно, и каждый мог думать о ком хотел, о своих живых и о своих погибших, — я думал о классном. Я и сейчас часто думаю о нем.Глава 8
Наш класс принял шефство над семьями фронтовиков. Мы ходили по домам, мыли полы, помогали по хозяйству, топили печи углем. Мы разбились на пары. К моему приятному удивлению, Хайдер взял в пару меня.
С ним ходить — одно удовольствие. Полы моет он гениально. И вообще он хозяйственный парень. Вот как ему со мной, не знаю. Дрова пилю я ничего. Отец меня научил, когда мы жили под Москвой. Но здесь дровами не топят, в городе нет дров, топят углем, да и то не всем удается его раздобыть...
Вот чего не люблю, так это мыть полы. Довольно противно лазать под чужими кроватями. Но постепенно я привык... Я презираю белоручек и маменькиных сынков. И все-таки, какая-то капелька этого есть и во мне. Но я это давлю в себе. И буду давить всегда. Раз Хайдер может, значит, и я могу. И я смотрю, как делает он, и перенимаю его опыт. Мне нравится с ним работать. Он работает по-взрослому, без болтовни и без всяких дурацких эмоций. Он делает все старательно, спокойно и быстро. Он очень многое умеет. Но, оказывается, это все не так уж трудно. Что бы там ни говорили, а физический труд и всякие хозяйственные премудрости доступны всем нормальным людям. Есть такие интеллигенты, которые болтают: «Ах, я не умею чистить картошку, ах, я не знаю, как пришить пуговицу». Ну, и дурак, что не умеешь. Тут и уметь нечего. Попробуй, и научишься! Но есть и «работяги», которые отвратительно кичатся своими золотыми руками: я, мол, не то, что некоторые, которые только книжки читают, гвоздя прибить не умеют. Если всю жизнь заниматься физическим трудом, то можно иметь не то что золотые, платиновые руки. И, в общем, я пришел к выводу: мозгами ворочать все-таки труднее. Тут одной выносливости да старания не хватит.
Хайдер мне нравится тем, что он никогда не хвастается своими мозолистыми руками и пролетарским происхождением. Но все-таки я не могу разобраться в этом человеке до конца. Вчера после уроков мы пошли на Ткацкую улицу. Нам нужен был дом № 7, там жила вдова одного фронтовика — Емельянова, молодая женщина, у которой мы уже раз были. Но когда мы к ней позвонили в дверь, то я увидел, что мы ошиблись. Это был дом № 9. Здесь жила женщина, которую в городе звали «полунемка». Говорили, что она немка и что ее даже собирались выслать туда, куда всех немцев, и что ее вызывали куда-то, но она якобы сумела доказать, что она не немка, а полунемка, и поэтому ее вроде бы оставили в покое. Я ее никогда не видел, она редко появлялась на улицах города. И только когда я позвонил, то увидел дощечку с ее фамилией. Фамилия у нее была вовсе не немецкая — Боровская.
— Вступаем на территорию противника, — шепотом сказал я Хайдеру.
Он не понял. Он не понял, что мы по ошибке попали не в тот дом. Никто не открывал. Может быть, надо было уйти, но я из упрямства и любопытства позвонил еще раз долгим и настойчивым звонком.
— Кто здесь? — спросили за дверью, как мне показалось, с легким немецким акцентом.
Странно, что не раздалось ни звука шагов, ни шума человеческого движения, казалось, что человек не вышел открывать дверь, а так и стоял у дверей все время с момента первого звонка и вслушивался в наши голоса.
— Кто здесь? — спросили снова, но на сей раз не требовательно и резко, как обычно окликают внезапно пришедших, а неуверенно, слабо.
— Да откройте же, — сказал я.
Щеколды не громыхнули, они как-то по-кошачьи взвизгнули, беспомощно и раздраженно, и в дверях мы увидели невысокую, чуть сутулящуюся женщину. Она зябко куталась в платок. У нее было красивое лицо с необычайно мелкими чертами, но какое-то очень серое, неестественно серое, до темноты, почти такое же, как платок, огромный и горбящийся на ее плечах, как плащ-палатка.