Тухачевский
Шрифт:
– Но позвольте, мсье Мишель,- горячился Фервак,- ведь вся ваша варварская концепция может войти в жизнь только, если в России произойдет революция. Не правда ли? Так?
– Почти что так.
– Но если таковая произойдет, то во главе русской революции, вероятно, станут социалисты, то есть и евреи. Что ж вы будете делать?
– У нас еще нет революции. Не знаю,- засмеялся Тухачевский,- впрочем, посмотрим. Вы правы, это, вероятно, так и начнется, но выдержат ли наши евреи русский варварский напор и разгул? Едва ли. Не думаю. У них слишком развито "чувство меры", а мы как раз сильны противоположным, тем, что не имеем именно этого чувства. Евреи, вначале ставшие в голову
– Никому,- смеялся француз.
– Жаль, очень жаль. У вас не хватает вкуса или слишком много его, что, собственно, одно и то же. В России, у себя в литературе я любил только футуризм, у нас есть поэт Маяковский. У вас бы я был, вероятно, дадаистом.
– Но позвольте, мсье Мишель,- смеялся Фервак,- вы же любите Бетховена?
– Вы правы. Люблю. Не знаю, почему. Для меня даже нет произведения выше 9-й симфонии. Это странно, но в ней я чувствую что-то глубоко родное нам, наше, мое.
Тухачевский в лагере из причуды купил за 500 марок скрипку, начал учиться, но ничего не вышло; и в злобе, что не может исторгнуть у скрипки "бетховенского звука", бросил инструмент под кровать, предоставив ему плесневеть вместе со старыми сапогами.
Революция 1917 года грянула, как гром с голубого неба. Тухачевский взволновался. С жадностью набрасывался на газеты; маниакальная мысль о побеге вонзалась теперь с такой остротой, что даже Фервак не узнавал необычайно молчаливого сотоварища. Только за чтением газет не выдерживал Тухачевский.
– Вы смотрите, смотрите, какие страшные, великие ошибки делает этот социалист Керенс-кий,- вскрикивал Тухачевский, отбрасывая газеты,- он не понимает ни нашего народа, ни судьбы нашей страны! В то время, когда нужен террор и безоглядная наполеоновская сила, он делает все обратное! Вы почитайте его речи!
– возмущался Тухачевский,- это ваши демократи-ческие куплеты! Он отменяет смертную казнь и стоит за созыв Учредительного собрания! Да разве этим можно помочь стране и именно нашу страну вывести на настоящую государственную дорогу? Нет, мы, русские, никогда, никогда не должны останавливаться на полдороге. Когда катишься вниз, лучше докатиться до самого дна пропасти, а там, может быть, и найдется тропка, которая выведет тебя куда-нибудь, если не сломаешь себе кости.
А события русской революции развивались с неспешностью грозы; колебля мир, революция уже бушевала изо всех сил. Надменный, угрюмый Тухачевский крутил в одиноких, одиночных прогулках по форту, лихорадочно-тщательно обдумывал план побега. Революция может исправить все; ведь открылись небывалые, наполеоновские просторы! Керенский пробует наступление! Побег сейчас, это - последняя карта всей колоды. Он опоздал к войне, и если опоздает к революции,- жизнь может быть кончена.
"На верху" форта кружившего с опущенной головой Тухачевского остановил пленный прапорщик Цуриков. Тухачевский показался Цурикову в "мечтательном
состоянии".– Ничего не получали из России? Не знаете, что у вас в деревне сейчас?
– В деревне?
– удивился, словно приходя в себя, Тухачевский,- не знаю. Рубят там, наверное, наши липовые аллеи.- И добавил с улыбкой: - Очевидно, так надо.- И дальше по форту закружил тонкий, с мальчишеским лицом, оборванный, красивый двадцатичетырехлетний поручик.
Вечером Фервак с Тухачевским читали по-французски Достоевского, которого Тухачевский любил и за чтением которого часто загорался. И сегодня, когда дошли до мест панславизма, Тухачевский вдруг воскликнул:
– Вот, именно, Фервак! Только вы этого не поймете! Разве важно, осуществим ли мы наш идеал пропагандой или оружием? Его надо осуществить,и это главное. Задача России сейчас должна заключаться в том, чтобы ликвидировать все: отжившее искусство, устаревшие идеи, мораль, всю эту старую культуру!
– Но ведь кроме всего есть еще честь?
– Честь?
– как бы удивился Тухачевский и пожал плечами.- Да, честь, конечно, есть. Но если б наступающий сейчас на Керенского Ленин был бы способен освободить Россию от всех старых предрассудков и деевропеизировать ее, так я пошел бы за ним.
Это было выговорено впервые. Лейтенант республиканской французской армии был поражен. А Тухачевский возбужденно говорил дальше:
– Нужно только одно: чтобы он снес до основания и сознательно отбросил нас в варварское состояние. Какой это чистый источник! При помощи марксистских формул, смешанных с вашими демократическими куплетами, ведь можно поднять весь мир! Право народов на самоопределение! Вот волшебный клад, который отворяет России двери на Восток и запирает их для Англии.
– Но на Западе он лишает вас Польши, Финляндии, а может быть, и еще чего-нибудь?
– Вот тут-то и привходят марксистские формулы. Революционная Россия, проповедница борьбы классов, распространяет свои границы далеко за пределы, очерченные договорами. Но нам для этого необходима новая религия, и между марксизмом и христианством я выбираю марксизм. С красным знаменем по Европе! Да вы понимаете, что это такое?
– возбужденно, с горящими глазами проговорил Тухачевский, откидывая Достоевского.
Он, конечно, не думал, что через три года поведет русские войска с красным знаменем на Варшаву, на Европу. Он только верил в "свою звезду", ушедшую было за тучи на небе войны и долженствующую выплыть в буре революции.
– Но ведь формулы Ленина будут означать поражение и сепаратный мир? проговорил Фервак.
– Для нас это безразлично,- сделал неопределенный жест Тухачевский,ваша победа нас в такой же мере ампутирует, как и ваше поражение. Англичане во всяком случае преграждают нам путь и в Азии, и в Европе. Но они не смогут остановить идеи самоопределения народов. А если нужно, то тут мы сможем воевать против них.
– Черт знает, вы шутите, мсье Мишель, что за мечты?
– захохотал вдруг Фервак, глядя на возбужденного Тухачевского.
Тухачевский остановился, потом рассмеялся смехом, в котором были зараз и ирония, и отчаяние.
– Ну, конечно же, шучу!
– сказал и поставил Достоевского на полку.
Мечты о побеге стали манией, болезнью. Тухачевский становился все неразговорчивей, углубленней; только на прогулках все чаще видели его худую, в обмотках, несмотря на оборван-ность, элегантную фигуру, в маниакальном состоянии кружившуюся по форту. Глядя на нее из окна, Фервак думал: "Он легко бы нашел работу в историческом фильме, ни один человек в мире не мог бы, если не считать роста, так хорошо изображать великого корсиканца, как этот парадоксальный поручик со вкусом к истории".